Но когда я писала, мне вспомнилась юная девушка, летевшая с нами. Она была не из наших — кудрявая и синеглазая, улыбчивая, как то утро, которое снимала. Я не смотрела на то, что она пыталась заснять, я не могла отвести глаз от нее самой, и в ту минуту мне было безумно жаль, что мне даже в ее возрасте не довелось быть такой светлой и воздушной, такой открытой и естественной. В этой девушке не было той деланности, что так раздражает в красавицах, которые каждую секунду помнят о том, что на них смотрят. Она вся светилась восторгом не от себя самой, а оттого, что видела вокруг, от красоты мира, открывающейся с высоты, от ощущения самой высоты, которое остается в тебе, если ты готов принять его, и тянет вверх до конца жизни.
И я не удержалась, когда писала роман, присвоила себе эту способность всеми порами впитывать божественную радость бытия, мне не свойственную. И моя героиня стала такой, какой я не была никогда, но какой мне хотелось бы стать хоть на несколько минут, чтобы узнать, каково это — не страдать мизантропией.
Если бы Влас решил отказаться от своей жизни ради такой меня, я не терзалась бы от мысли, что соглашаюсь на закланье невинного агнца. И то, что Малыгин не так уж невинен, ничего не меняет, потому я не заслуживаю такой жертвы. Какой бы то ни было жертвы…
— В общем, надежды никакой, — произносит он тускло, и я чувствую, что он не играет безумно влюбленного в этот момент. Ему действительно чертовски плохо!
— Надежды на что?
— На то… О господи! — он припечатывает к лицу большие ладони, скрючивается в кресле.
Нависая над ним, я чувствую себя проклятым в веках прокуратором, хотя Влас Малыгин переполнен любовью вовсе не ко всему человечеству. Но что мне за дело до всего человечества?
— Какой смысл в том, что мы будем вместе? — спрашиваю я. — Ты же знаешь, что по большому счету меня раздражает все, что отвлекает от работы. Не можешь ты часами сидеть в другой комнате и молчать!
— Могу, — вскидывает он голову. — Если ты скажешь, что вспомнишь обо мне, когда устанешь.
— Бред! Ты не сможешь настолько отречься от себя. Это будешь уже не ты.
К нему внезапно возвращается способность рассуждать:
— Ну, почему отречься? Я ведь могу заниматься своими делами, пока ты пишешь. А потом мы пересечемся в какой-то точке…
Я сажусь с ним рядом и кладу руку ему на плечо. Оно крепкое и теплое. Тысячи женщин мечтают о таком плече…
— Для этого вовсе не обязательно жить вместе, — говорю мягко, чтобы не обидеть его еще больше, чем уже позволила себе. Хоть он и считает меня стервой, мне все-таки жаль этого дурачка. — Раньше все было наилучшим образом, тебе не кажется? Мы встречались, когда у нас одновременно находилось время. И тебя, и меня это вполне устраивало. А если мы будем жить вместе, нам обоим придется жертвовать своим временем ради другого. Невозможно ведь не выйти навстречу, когда ты возвращаешься домой! Это уже хамство. Я выйду к тебе и потеряю нить рассуждений, какую-нибудь мысль, которую уже не восстановишь. Это главное, понимаешь? А вовсе не то, что мне может приспичить переспать с каким-нибудь случайным парнем из бара. Хотя это тоже добавляет жизни перчика…
— Но когда ты была с Коршуновым, тебе никто не нужен был, кроме него. И ему было позволено приходить к тебе в любое время.
Я встаю, чувствуя, что начинаю ненавидеть Власа.
— Не смей сравнивать себя с ним, — я произношу это отчетливо, чтобы каждое слово запечатлелось в его маленьком (отсюда — Малыгин?) мозге. — Ты никогда не займешь места Никиты. Ни в моем сердце, ни в моем доме. Просто потому, что ты — не он. И с этим ничего не поделаешь.
* * *
Он все же сыграл эту роль. Хотя уже была готова к тому, что Влас откажется и придется упрашивать другого актера. А я уже наметила дату презентации книги, и разослала пригласительные, и дала объявление. Мое издательство чуть раньше наметило еще одну — в книжном магазине на Новом Арбате, но там предполагалось действо совсем другого рода. Более шебутное, громкоголосое, проходное. Но необходимое, поскольку как раз от встреч с читателями в подобных местах зависят продажи книги и соответственно мои гонорары.
Подписывая книги, я заодно приглашала читателей на другую презентацию — в театр, обещая нечто душевное и незабываемое. Конечно, они забудут и этот вечер, и мой роман уже через неделю, это в лучшем случае, зато моя память наполнится приятными фрагментами, которые я смогу перетасовать в старости.
Именно о старости мне подумалось, когда семилетний внук Зинаиды Александровны Славской вприпрыжку выбежал к роялю. Влас с Лидой уже отыграли свой отрывок, и должна была прозвучать тревожная музыка Грига. Но та девочка из Гнесинки, которую мне обещали, накануне слегла с воспалением легких, и старая актриса выручила меня, предоставив своего маленького пианиста, который мог исполнить Грига «В пещере горного короля» из «Пера Гюнта». Поскольку названия отрывка, естественно, никто не помнил, а музыка была достаточно напряженной, я решила, что это вполне подойдет.
Внук Славской начинает краснеть от волнения, когда кланяется заполнившей зал публике, дружно заржавшей над тем, какой выход к роялю он совершил. Я начинаю трястись от боязни, что он испортит мне всю задумку, разрушит атмосферу тревожности, которую так хотелось создать, но мальчик заиграл, и у меня становится спокойней на сердце. Хотя оно тут же начинает ныть от другого: Зинаида Александровна, сидящая справа от меня, вся подается вперед и замирает, слушая его — главного человечка ее старости. Я скашиваю на нее глаз, чтобы запомнить, как напряженно вытянулась ее дряблая шея, вылезла из-под шелкового шарфика, как заслезился выцветший от времени взгляд и приоткрылись напомаженные тонкие губы. Она ловит любой звук, вызываемый к жизни маленькими пальчиками, она делит с мальчиком каждый удар сердца…
— В иркутском театре, когда я еще занималась там в студии, работала мама Дениса Мацуева. И этот мальчик часами сидел за пианино, нам его даже жалко было. Зато где теперь этот Дениска! Подаришь миру такого ребенка, и умирать не стыдно, — шепчет сидящая по другую сторону прима театра, красивая настолько, что мне на нее смотреть боязно.
Тем более спорить, но я все же делаю попытку:
— Человек может совершить и нечто большее, чем подарить миру ребенка. Даже такого, как Денис Мацуев.
Она приподнимает округлые брови:
— Что именно? Дом построить? Книгу написать? Это все грандиозно, конечно, — ее приглушенный голос зазвучал высокомерно, как мне показалось. — А как быть с тем, что человек — это венец творения? Вершина творчества.
— Можно таскать ребенка в музыкальную, время терять, его мучить, а из него все равно ничего не выйдет… Что тогда? Локти кусать в старости?
— Кусать их можно и оттого, что некому будет спросить тебя, как ты спала этой ночью, как себя чувствуешь. Всем плевать будет, потому что это чужие люди…
— Чужими иногда становятся и свои дети, — думая о нас с матерью, замечаю я.