Вот только я не верю, что Влас ничего не потребует взамен. Что его ласковой покорности хватит на оставшуюся жизнь… Да хоть на год! Артисты — существа эгоцентричные, как и писатели. Какими бы душками мы ни пытались прикинуться, в каждом из нас, как цунами в недрах океана, таится отголосок уверенности, что мой талант — высшей пробы. А значит, я — избранный! Тогда какого черта я — такой единственный и неповторимый, должен приспосабливаться к желаниям другого, пусть даже любимого, угождать ему, тратить на него свои силы и время?! Это он пусть заботится обо мне!
Однажды Влас проснется с этой мыслью, и гигантская волна скрытого протеста начнет нарастать, грозя снести на своем пути все живое, все, что наросло между нами… Это неизбежно. Или он должен уйти из театра.
Я выхожу из-за занавеса, крадучись пробираюсь к первому ряду, но они оба замечают меня и прерывают диалог.
— Зоя!
Влас спрыгивает с невысокой сцены и бежит ко мне. В его улыбке одуванчиковое свечение, и весь он летний и солнечный. Я уже чувствую, как мне будет не хватать его тепла…
— Скажи нам, твоя героиня ведь не любит его по-настоящему?
В его голосе звучит надежда: «Ты ведь не любила его?»
— Она вообще никого не любит.
Заставляю себя смотреть ему прямо в глаза, чтобы Влас понял, о чем именно я говорю. Замерев в шаге от меня, он напряженно всматривается в мое лицо, будто выискивает признаки того, что ему почудилось. Хотя на самом деле как раз не почудилось: я вернулась другой. Я успела понять неизбежность столкновения амбиций, которые в нашем случае куда сильнее любви. Она ведь исходит только от одного из нас…
— Никого? — спрашивает Влас одними губами, чтобы не расслышала Кулакова.
Я коротко, по-птичьи, дергаю головой. Резко отвернувшись, он закусывает губу и пару минут молчит, всматриваясь в то будущее, которое я уже представила себе. Мне не верится, что Малыгин способен прийти к такому же выводу, что и я, но ему опять удается меня поразить.
— Я готов бросить театр, — говорит он.
— Что?! — это даже пугает меня. — Ты не можешь…
— Но ты ведь этого хочешь? Чтобы я полностью принадлежал тебе? В услужении у тебя был?
— Ты злишься…
— Нет, я не злюсь, — произносит Влас на удивление спокойно. — Я готов, если ты этого хочешь.
Я начинаю пятиться, он пугает меня своей сговорчивостью:
— Да ты с ума сошел…
— Разве? Подожди, — забыв о присутствии Лиды, которая терпеливо ждет на сцене, он берет меня за обе руки. — У меня было время прочувствовать, что такое жизнь без тебя. Мне было так хреново, ты даже не представляешь! Хотя нет… Наверное, представляешь.
Он говорит о тебе. Он считает себя в праве упоминать тебя в разговоре. И почему-то я не перебиваю его.
Влас переходит на шепот:
— Те девять месяцев, что ты вынашивала ребенка, я вынашивал тебя, понимаешь?
Лида уже прохаживается по сцене, напевая, чтоб мы не подумали, будто она пытается подслушать. Ее голос заставляет Власа морщиться: он слишком звонкий, а ему нравятся низкие голоса. Как у меня.
— Но ты никуда не ушла из меня, когда этот срок прошел. Ты так и осталась во мне. И я просто не смогу тебя вытравить… Ты ведь не знаешь: там, в Щербинке, лежат несколько стандартов со снотворным. Я уснул бы, если б ты не приехала.
— Ты хотел отравиться? — зачем-то уточняю я. — Но ведь не только из-за меня, правда? Дело ведь главным образом в том, что у тебя нет ни одной стоящей роли! Это тебя изводит…
Но Влас качает головой:
— Ты не все знаешь… Мне предлагали перебраться в Питер. У моего друга по Вахтанговскому отец сейчас стал худруком… Ну, скажем, одного ведущего театра. Он посулил мне хорошие перспективы.
— И ты отказался?
— Ты ведь не поехала бы в Питер… Ты сама сто раз говорила, что там нет стоящих издательств.
— Есть, — машинально отвечаю я. — Но немного.
Малыгин усмехается:
— А тебе нужно много и сразу!
— Что поделаешь!
На уступки не иду и не собираюсь прикидываться лучше, чем есть. Он должен ясно представлять, с кем имеет дело.
По-королевски сойдя со сцены, Лида сообщает нам:
— Я, пожалуй, пойду. Вы тут все выясните, а если я еще буду здесь, может, порепетируем.
— Спасибо, — машинально произношу я.
А Влас, кажется, даже не замечает, что изменилось в зале, и продолжает говорить все также тихо. У него жалобно подрагивает подбородок, и мне хочется прижаться к нему губами, унять эту дрожь. Но хочется услышать, что еще он скажет.
— А мне нужна ты. Это я понял за девять месяцев. Достаточный срок, правда?
— Ты чокнутый, Малыгин! — вырывается у меня немного по-детски. — Разве от таких предложений отказываются?
— Отказываются. Если это того стоит.
— А думаешь, стоит? Ты уверен, что я — именно та женщина, которая тебе нужна?
В его тоне слышна усталость, выношенная, как ребенок:
— Да я не обольщаюсь на твой счет… Ты, конечно, холодная, рассудочная, честолюбивая стервочка. Я знаю, что ты можешь предать любого, даже своего ребенка, но почему-то я просто не могу без тебя жить. Ты так сосредоточена на себе самой, что это с ума сводит! Какая-то чертова зависимость! А вылечиться нечем… Захочешь, уйду из театра… Я ведь не Смоктуновский, сам понимаю. Искусство ничего не потеряет, если я больше не выйду на сцену.
— Искусство уже так переполнено, что вряд ли заметит исчезновение хоть кого-нибудь из современников. Это мы не можем жить вне искусства. Богема чертова… Знаешь такое кафе?
— Нет. Где это? При чем тут какое-то кафе?
— Да при том, что когда мы еще встречались с тобой, до Швеции, я однажды ушла оттуда с парнем. И это вполне может случиться снова, если мне так захочется, понимаешь? А ты не сможешь отказать себе, увидев в театре новенькую мордашку… Ну и зачем тогда нам быть вместе? Это имеет смысл, только если двое считают, что нашли друг в друге самое лучшее, что может быть в мире…
— Так у тебя было с Коршуновым?
Я знала, что он опять не удержится от удара подвздох. А чем еще он может ответить мне, закованной в броню нелюбви к нему? Ничем не проймешь…
— Так.
Это звучит, как обрывок движения маятника. Время разделилось на две половины, и я живу в том оборвыше, где тебя нет. Здесь не плохо и не хорошо. Здесь никак. Здесь можно только писать, потому что все это — о тебе.
Влас тяжело опускается в кресло первого ряда, куда собиралась сесть я, чтобы послушать наш с Леннартом разговор, которого на самом деле не было, я досочинила его. Как придумала и то, что фотографировала рассвет из иллюминатора самолета, спеша снять слепки с пронзительной красоты облаков, простирающихся совсем рядом — рукой можно коснуться. На самом деле такое даже не пришло бы мне в голову, я не так романтична. И более зажата, я не способна демонстрировать всем свое восхищение чем бы то ни было.