Разбирая Лизин шкаф – а как же, куда арендатор будет складывать вещи? – Нина наткнулась на теткино завещание.
Там было прописано, что квартира завещана Нине – как самой «неимущей и одинокой». Обалдевшие Нина и Светка долго не могли прийти в себя, пока, наконец, первой в себя не пришла дочь и, сделав рукой жест, словно пытается дернуть стоп-кран, крикнула: «Йес!»
А глупая Нина тем временем размышляла, как сообщит эту новость Альбине и как та расстроится – ну, это уж к гадалке не ходи! Жена брата в расчет не входила – подумаешь, родственница! Не сестра. Что говорить.
А через полтора года бельгийский искусствовед обвенчался по православному обряду с хозяйкой квартиры Головановой Ниной Алексеевной. Не из корысти, конечно же, а по большому и светлому чувству.
А еще через полгода его командировка закончилась, и чета благополучно перебралась в городок Бусваль – родовое гнездо новоиспеченного мужа.
Все еще не пришедшая в себя Нина просыпалась в пять утра, словно по будильнику, и тихонько, чтобы не разбудить мужа, пробиралась к окну, где застывала как мраморная статуя.
Она вглядывалась в тихо и медленно вползающий на мощенную булыжником улочку молочный рассвет и все никак не могла связать и эту большую, мрачноватую, старую квартиру, и эту старинную, очень тихую узкую улочку, где на ночь окна домов закрывались глухими деревянными ставнями, и антикварный магазинчик напротив – с фарфоровыми птицами, выставленными в окне, и ранним почтальоном в черной фуражке на велосипеде, по привычке тормозившим ногой у каждого подъезда и приветливо машущим ей рукой, и перезвон колоколов в костеле на соседней улице – из их окна был виден только темно-зеленый и острый шпиль – и никак не могла связать это со своей жизнью. Ну просто никак! Ей по-прежнему казалось, что она спит и видит прекрасный, но обманный, сладко-обманный сон из далекого детства, который, естественно, не сбудется никогда.
Так она стояла на старом темном дубовом паркете часов до семи, пока не просыпался муж, бельгийский искусствовед, и не приветствовал ее радостно и нежно.
Тогда она бросалась на кухню, где стояла огромная старая плита с медными ручками, и торопилась сварить кофе – обязательно в старой медной турке, перед тем смолов его в древней ручной кофейной мельнице, из которой уже никогда не испарится запах кофейных зерен, – «бабушкиной мельнице», как торжественно объяснил новоиспеченный супруг.
После кофе и тостов с клубничным джемом, обязательного зерненого творога от знакомой молочницы и пары кусочков острого и ну оч-чень пахучего сыра «Лимбургер» (муж ее к нему уже почти приучил), он, ее Флориан, пахший горьковатым одеколоном, уходил на работу в мэрию, где он служил в отделе культурных ценностей, а она снова застывала – уже за столом, и снова старалась представить себя в реальности. И снова не получалось.
Опять ей казалось, что кто-то подойдет сзади, довольно, кстати, ожидаемо, и она даже не испугается, и этот кто-то потреплет ее за плечо и грубовато скажет: «Эй, собирайся! Ты что-то тут задержалась!»
Она вздрогнет и спорить не будет – конечно, ей ведь давно пора. В Бирюлево, в родную девятиэтажку, на крошечную и тесную кухоньку, к плите, к отбитой мойке, к отвалившемуся бледно-салатовому кафелю, к родному и непроходимому никогда…
Очнись и возвращайся. К сварливым и ленивым дочерям – а что, сама виновата, таких воспитала! К крикливым внукам, к щам и котлетам. К гладильной доске и телепрограмме об устройстве личной жизни при помощи трех умных и опытных баб – резковатой, но справедливой красавицы-актрисы, громогласной и нарочито скандальной свахи и миловидной и умненькой астрологини.
А после этого всего, привычного и родного, падай в узкую и неудобную койку с продавленным матрацем и – улетай в свои эмпиреи. Приятного сна.
А все это, милочка, не для тебя – уж прости!
И она бы не удивилась.
Но никто не приходил и по плечу не трепал. Удивительно. Через какое-то время она, словно сбрасывая морок, приходила в себя и начинала хлопотать по хозяйству. Впрочем, какие же это хлопоты, просто смешно! Продукты – сплошное восхищение, да и едоки они с мужем… Рыба да салат, какая готовка! Белье гладит домработница, она же и убирает в доме, и закладывает стирку, и разбирает посудомоечную машину.
Можно просто почитать, поваляться, поучить язык. Или прогуляться по тихим зеленым улочкам, выпить кофе в кафе, прошвырнуться по магазинам и лавочкам. Можно посидеть в городском саду – ах, какие там розы! – и послушать пение птиц. А можно встретить мужа у мэрии и прогуляться по улицам вместе. И с ним же сходить в магазин и в кафе. Работу он заканчивает до смешного рано – в три часа дня. Соскучиться не успеешь!
Хотя нет – немножко все-таки успевала. Честно говоря. Самой даже странно и даже немного… неловко.
Странно и немножко неловко – не девочка ведь! Хотя иногда ей стало казаться, что именно девочка.
Впервые в жизни – и девочка! Потому что о девочках заботятся и восхищаются ими.
Худенькая и скромная Нина с короткой мальчишеской стрижкой, так и не научившаяся пользоваться косметикой, совсем не отличалась от местных жителей – она так легко влилась в толпу горожан, что казалось, прожила в этом уютном городке всю жизнь. Впрочем, какая толпа! Понятие толпы здесь было совсем не к месту – люди неторопливо прогуливались, очередей никогда не бывало – ни в продуктовых лавках, ни в промтоварных. Никто не спешил, не обгонял другого, не норовил пролезть первым. Все улыбались друг другу и узнавали в прохожих знакомых. Все здоровались и кланялись при встрече. Сыр и масло покупались уже сто лет в одной и той же молочной лавке, ветчина и вино тоже. В эти лавки когда-то ходили родители Нининого мужа, а теперь ходила и Нина.
В первое время она ловила себя на мысли, что ей постоянно кажется, что она снова что-то не успеет. Не достанет, не добежит, опоздает. Она тут же останавливала себя – замедляла свой быстрый шаг на улице, и ей становилось неловко – казалось, что прохожие удивляются ее резвому бегу. Она одергивала себя, садилась на лавочку или за столик в кафе и учила себя «жить и оглядываться по сторонам».
Впервые она стала думать о жизни – впервые у нее было на это время. Ей становилось страшно от того, как пробежала не первая, а основная часть жизни – нервно, бешено, раздраженно, без оглядки и остановок. Тогда раздражало всё и вся – родня казалась ей пожирателем ее собственной жизни, ее утомительные каждодневные обязательства были для нее наказанием и кошмаром – да, делала все, все исполняла, старалась хотя бы на четверку, но как угнетала эта обязательность, эти обязанности, эта по сути абсолютная каторга. Браки – поспешные, непродуманные… Первый, понятно, молодежный, студенческий. Ну, развалился – обычное дело. Второй… Тут еще хуже – какой-то сумасшедший, нервный, торопливый, хотя сразу было понятно, что он обречен.
Отношения с матерью были вроде и неплохие, но… Как они раздражали друг друга! Матери, прожившей всю жизнь с одним мужчиной, Нинины «шатания» казались ужасными. А Нина отказывалась понимать, как мать могла прощать отцу его измены. Сама Нина едва терпела своих шумных и назойливых теток. А мать – мать всегда стелилась перед отцовской родней. Так считала дочь. Совместное проживание со старой матерью было скорее данью порядочности, чем велением души. И мысли тогда роились страшные – а почему не Альбина? У той же и места, и денег побольше.