Филипыч попытался схитрить, забормотал несвязно, что не понимает — о чем его спрашивают, что никакой мельниковой дочки он не видел, давно про нее забыл, с тех пор как она в Москву уехала, но до конца свое бормотанье довести не успел. Короткий умелый удар под вздых оборвал ему дыхание. Старик согнулся, по-рыбьи беззвучно разевая рот, а затем рухнул на колени, будто ему подсекли ноги. Крайнев стоял над ним и терпеливо ждал, когда он очухается. И как только Филипыч глотнул воздуха, железная рука вздернула его с пола, и новый удар, наотмашь — в лицо, отбросил его к стене, грохнувшись о которую, старик только слабо охнул и сполз вниз. Блестящий носок сапога, будто чугунный утюг, врезался ему под ребра, и одна только мысль успела проскочить в голове: «Насмерть убьет, зверюга».
Из расхлестанных губ стекала кровь на бороду и закрашивала седину.
Крайнев, засунув руки в карманы кожаных штанов, покачивался с носков на пятки, и на сапогах его шевелились светлые отблески. Он молчал и сверху вниз смотрел на Филипыча, как смотрят на червяка, к которому не испытывают злобы, но которого нужно непременно раздавить, потому что так нужно. Но Филипыч, поймав этот взгляд, не впал в отчаяние и страх, которые размазывают человека, словно жидкую глину, — наоборот, душа окрепла, и он с молодой бесшабашностью погрозился: «А вот шиш тебе, сволочуга! Ни единого слова не выроню! Хоть на куски руби!»
Сам не понимал старик — откуда взялась в нем эта решимость, но она захлестывал его без остатка. Молчал, не проронив ни слова, терпел удары Крайнева, и чем сильнее рвала его нестерпимая боль, тем крепче стискивал он оставшиеся во рту острые обломки зубов.
Неожиданно Крайнев остановился, языком слизнул кровь с разбитого казанка и быстро вышел из комнаты. Филипыч подполз к стене, сел, упираясь дрожащими руками в пол. Тела своего он не чувствовал — одна сплошная боль пронзала от макушки до пяток. Смиряясь с ней, пытаясь пересилить ее, старик обреченно приготовился умереть. А что, — пожил, потоптал землю, на конях вдосталь поездил, с Даниловной в ладу, считай, сорок годов вместе под одной крышей, под одним одеялом спали — чего еще надо-то? Пора и честь знать. Дольше отмерянного века на белом свете не задержишься. Филипыч закрыл глаза и стал творить молитву, не размыкая кровящих губ: «Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный…»
Крайнев не появлялся. В коридоре слышался неясный шум, быстрые голоса. Филипыч к ним не прислушивался: какое дело ему сейчас до пустой суеты. «Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас…»
Но рано старик начал прощаться с белым светом, слишком поспешно собрался туда, где нет ни печалей, ни воздыханий. Ему еще здесь, в страшном мире, предстояло испытание, о котором он и помыслить не мог — ни наяву, ни в кошмарном сне. Дверь распахнулась, и Крайнев, занимая широкими плечами весь проем, почти дружелюбно удивился:
— Ты еще ползаешь?! Надо же! Поднимайся. Живей, живей шевелись.
Не дожидаясь, когда Филипыч утвердится на подсекающихся ногах, ухватил его за шкирку, подтащил к окну, расчерченному черной решеткой. За окном виделась небольшая площадка, расчищенная от снега, и высокая кирпичная стена. Через площадку кого-то тащили к этой стене. Вот дотащили, прислонили к темным кирпичам, отбежали назад и вскинули винтовки.
— Узнаешь? — спросил Крайнев.
Как же он мог не узнать! Клонилась на сторону, скользя спиной по кирпичам, крестилась трясущейся рукой его Даниловна, и рот ее был распят в безмолвном крике.
— Через две минуты старуху твою пристрелят, если ты мне, как на исповеди, про все свои грехи не расскажешь. Будешь говорить?
Филипыч всхлипнул и опустил голову, а затем часто-часто закивал.
4
Кирпичный завод работал без устали, круглыми сутками дымил трубой, но штабель трупов возле стены не уменьшался — сжигали одних, а на следующий день привозили других, еще в большем количестве. Густой дым, блестящий, словно смазанный жиром, подолгу висел кудрявыми клубами на фоне чистого неба и не развеивался, будто и не дым это был, а огромные черные плевки невиданного существа. Гремел железный поддон, совершая недолгий свой путь до раскаленных топок, из которых вырывалось багровое пламя. На задах кирпичного завода вырастал на глазах, поднимаясь все выше и расползаясь вширь, отвал золы, густо перемешанной с ноздреватыми, не до конца сгоревшими костями.
Был уже полдень.
Гусельников и Балабанов, с утра пилившие дрова, уморились и решили передохнуть. Сложили длинные поленья, подтащив их поближе к входу, отряхнули с одежды опилки и направились в свой закуток, где печка уже давно остыла и было холодно. Печку заново растопили, поставили на нее чайник с водой, и в это время появился Каретников, который ушел еще рано утром, пообещав, что должен вернуться к обеду. И вот вернулся. Сидел, опустив голову, на топчане, крутил в руках свою шапку, молчал, похожий на крестьянина, вернувшегося с базара, где его, полоротого, обворовали.
Пуля терся возле хозяйских ног, сердито мяукал, требуя кормежки и ласки, но Каретников даже на руки не хотел брать своего любимца, осторожно отпихивал его носком валенка, однако рыжий упрямец настырно сопротивлялся и не уходил. Балабанов и Гусельников тревожно смотрели на своего командира, но вопросов не задавали, понимая: случилось что-то серьезное и Каретников, собравшись с мыслями, сам все расскажет. Оба невольно готовились к худшему.
Чайник вскипел, выплеснул крутящиеся капли на горячие бока печки, и Каретников от резкого шипящего звука словно очнулся. Поднял голову, глухо заговорил:
— В городе идут аресты. Взяли моих соседей по Змеиногорской, взяли еще кучу всякого народа — ищут следы Антонины Сергеевны. Это мои люди точно установили. Теперь думайте. Если бы тайник вскрыли красные, они бы не искали так рьяно Антонину Сергеевну. Зачем она им в таком случае? Какой напрашивается вывод?
— Да очень простой! — вскочил Гусельников. — Тайник взял тот, кто знал, где он находится. А кто еще знал, кроме Антонины Сергеевны, которая из дома не выходила?
— Вот и я так же думаю, — вздохнул Каретников.
— Неужели Григоров? — неуверенно протянул Балабанов.
— Больше некому, — Каретников поднялся, налил себе в кружку кипятка, осторожно отхлебнул несколько глотков и будто переродился — следа не осталось от его недавней молчаливой растерянности. Прежним, твердым и четким голосом приказал: — До вечера отдыхать; как только стемнеет, идем в заразную больницу. Иного выхода у нас нет. Только бы он не помер раньше времени.
Но Григоров был жив.
Он пришел в себя и даже сумел прошептать Обижаеву, который держал его за руку, нащупывая пульс:
— Доктор, не надо хлопотать… Мне умереть нужно…
— Мало ли кому чего хочется! Я вот рыбного пирога желаю, с нельмой. А нету… — Обижаев опустил руку Григорова и продолжил: — Вам за своих родителей каждый день надо молиться. Это надо же — таким здоровьем наградили!
— Зачем оно теперь? Я же говорю, доктор, мне умереть нужно. Для чего меня лечите? Как только оклемаюсь, начнут жилы вытягивать. Я плохой христианин, но все-таки крещеный, не могу на себе удавку затягивать…