— Если завтра будут только две подводы — заказывай отходную. Понял, сморчок?! Понял, спрашиваю, или нет?!
Мужичонка торопливо и мелко-мелко закивал головой, но женщина на него уже не смотрела; круто развернувшись, она спешила навстречу санитарам, которые тащили по перрону первые носилки с тифозными. Она бегло осматривала больных, щупая у них пульс и приподнимая веки, и сразу же, быстро и сноровисто сортировала: совсем тяжелых — на сани, остальных — в санитарный приемник при станции. Когда санитары замешкивались, женщина воровато оглядывалась, расстегивала крючок шинели и доставала из-за пазухи невидный в зажатой ладони пузырек. Торопливо, со всхлипом втягивала узкими ноздрями кокаин, и глаза ее с расширившимися зрачками блестели после этого еще лихорадочней.
На сани к Филипычу вповалку, как дрова, один на другого, утолкали шесть человек. Он понужнул свою лошадку, и она тихонько потянулась через вокзальную площадь, скользя по плохо утоптанному снегу неподкованными копытами — нечем, да и негде было старому кучеру при такой аховой жизни подковать свою кормилицу, у которой от голодухи все круче выпирали ребра, а по шее пошли лишаи. И вспомнился невольно подбористый жеребчик Бойкий, его легкий, быстролетящий ход и плетеная ладная, как игрушечка, кошевка… Как он, бывало, лихо подкатывал на ней к женской гимназии, доставляя туда взбалмошную егозу Тонечку или хозяев… Все улетело, все унесено холодным ветром… Ничего и никого не осталось… И ноги, ноющие теперь от ревматизма не только по ночам, но и днями, оскальзываются и разъезжаются, будто неподкованные, на мягком и слабо притоптанном снегу… Тащился Филипыч сбоку саней, сморкался на сторону застуженным носом и тоскливо думал о том, что в запасе у него осталось только чуть-чуть муки да полмешка картошки — как дальше жить-кормиться?
Выскочила неизвестно откуда плюгавая собачонка. Зад у нее и хвост были усеяны мерзлыми хохоряшками — будто гроздья невиданной ягоды висели. Собачонка постояла, дожидаясь подводы, и вдруг кинулась, стараясь ухватить Филипыча за ноги, с таким яростным и захлебывающимся лаем, что пронзило уши. Филипыч замахивался на нее вожжами, кричал, даже кидал рассыпающийся снег — собачонка ловко отскакивала и наседала с еще большим остервенением.
— Да отстань ты, зараза, а то зашибу! — бормотал Филипыч, поражаясь ее злости. — Вот найду полено и зашибу!
Но полена и даже паршивой палки на дороге не было, и собака осаждала Филипыча до самой бывшей гимназии. А после, так же внезапно, как появилась, исчезла. «Животина и та звереет — думал Филипыч, — чего уж тут про людей говорить, когда все поголовно умом тронулись… Ох, грехи наши тяжкие, не видать нам прощенья на Страшном суде…»
Принимать тифозных больных, снятых с поезда, никто не торопился — два санитара были заняты другим делом: вытаскивали из больницы трупы, складывали их штабелем прямо на снег во дворе и засыпали хлоркой. Работу свою делали они медленно и лениво, ползали, будто осенние мухи, — не иначе как от безмерной усталости. Да и то сказать: потрудись-ка тут сутками, послушай горячечный бред больных, погляди во все глаза на смерть, ставшую такой же обыденностью, как вши и грязное белье, и привыкнешь к ней, принюхаешься, как к запаху человеческих нечистот, а приглядевшись и принюхавшись — отупеешь до потери всяческих чувств.
Филипыч уже подмерзать начал, когда подъехал начальствующий над ним мужичонка со следующей партией тифозных. Этот не стал безропотно дожидаться, а сразу бросил вожжи, заматерился и побежал прямиком в больницу — искать управу.
— Беги, беги, — бормотал ему вслед Филипыч, — может, сызнова на наган наскочишь, если одного разу не хватило…
Но мужичонка быстро вернулся, горделиво вскидывая голову и по-прежнему матерясь, а следом за ним молча шел доктор Обижаев и на ходу пытался застегнуть старенькое пальто, накинутое поверх больничного халата, который когда-то был белым, а теперь стал белесым от хлорки и ржавых пятен плохо отстиранной крови. Не обращая никакого внимания на мужичонку, Обижаев приказал санитарам заносить привезенных больных, дождался, когда опустели сани, и подошел к Филипычу:
— Здравствуй, дед, ты меня помнишь?
— Помилуйте, Анатолий Николаич, как же не помнить! Чай, не единожды доставлял к Сергею Ипполитычу или к домашним его. Как же не помнить!
— Вот и хорошо, что Сергея Ипполитовича не забыл. Помощь мне твоя нужна, дед. Антонину Сергеевну надо спасать, здесь она не вытянет.
— Где — здесь? — опешил Филипыч.
— Да здесь, в этой, так называемой больнице. Антонину Сергеевну недавно привезли, сняли с поезда, больную тифом. А у нас положение отвратительное — скоро мор начнется. Сможешь ее у себя приютить?
— Дак я… — растерялся Филипыч, — со всей душой. А толку-то? Ее лечить-кормить надо, а я что…
— Лечить я буду, а кормить вместе. Придумаем. Вечером, как стемнеет, подъезжай сюда. Не подведешь, дед?
— Как штык явлюсь! — заверил Филипыч.
5
Шалагинский дом, давно покинутый своими хозяевами, стоял на земле по-прежнему, как и был задуман при строительстве: крепко, основательно и надолго. Каменные столбы держали на себе тесовые ворота и калитку, на стеклах узких высоких окон играл розовыми отсветами морозный закат, на стенах не видно было никакого изъяна, и только причудливая ажурная резьба деревянных кружев изрядно поблекла от дождей и ветров. А так — все, как прежде. Даже витая веревочка с медным наконечником сохранилась, и, дернув за нее, можно было услышать за входными дверями веселый звук колокольчика.
Распоряжались теперь в доме другие люди. Разломав каретный сарай, они жарко топили печи, пили чай из уцелевшего самовара, курили едучую махорку, чистили винтовки, рассказывали друг другу немудреные байки, пересмеивались, и видно было, что это им доставляет истинное удовольствие — находиться в тепле и сытости.
Но вот высокие двустворчатые двери, ведущие в бывший кабинет Сергея Ипполитовича, широко распахнулись, и оттуда вышли двое; при их появлении все остальные сразу насторожились и посуровели. Один из двоих, одетый в кожаную куртку, туго перепоясанную солдатским ремнем, с необыкновенно красивым, словно девичьим лицом, звонким голосом подал команду:
— Тиха! Слушай сюда! Ни одного слова мимо ушей не пропускать! Это — товарищ Бородовский, особый представитель Сибревкома. С нынешней минуты мы поступаем в полное его распоряжение. Полное и безоговорочное! За неисполнение любого приказа товарища Бородовского — расстрел на месте. Ясно выражаюсь?
Ответом ему было молчание. Красавец улыбнулся сочными алыми губами и самодовольно сказал:
— Мои ребята лишних вопросов не задают. Одно слово — разведка. Ставьте задачу, товарищ Бородовский.
И отступил несколько шагов назад и в сторону, так, чтобы все видели чуть сгорбленного, совершенно седого мужчину с обвислыми усами, тоже седыми, но с рыжими пятнами от курева. Через круглые очки в железной оправе на разведчиков смотрели холодные, бесцветные глаза. Простая, застиранная косоворотка на Бородовском была застегнута до последней пуговицы, как и темный пиджак с аккуратно заглаженными карманами. И голос у него тоже был сдержанный, строгий: