За крепкой медовухой засиделись они допоздна, полюбовно обо всем договорились и спать отправились, очень друг другом довольные. Багаров ни о чем Васю-Коня не спрашивал, не допытывался, где тот ранения получил, — умный был мужик, чуткий, понимал, что всему свой срок и свое время.
Снадобья старухи-лекарки оказались чудо как пользительны, в скором времени Вася-Конь, как и раньше, ласточкой взлетал в седло и гарцевал на злом рыжем жеребце, подаренном Багаровым, лихо и отчаянно. Под началом у него было пять молодых ребят, которых он держал в строгости и обучал непростому ремеслу гонять конские табуны. Первый они погнали в Монголию уже через месяц. Намучились по самые ноздри, потому что постоянно гремели грозы, кони волновались, готовые со страху сорваться с места и броситься очертя головы куда угодно. В такую погоду табунщикам ни спать, ни отдыхать нельзя — крутись в седле круглыми сутками и на жизнь не жалуйся. Вот и крутились. В Монголию лошадок пригнали по ровному счету, ни единой в дальней дороге не потеряли.
Багаров после их благополучного возвращения рад был безмерно и воспылал к Васе-Коню особой любовью, только что на божничку не усаживал. И все чаще, напевая-наговаривая бабьим своим голоском, заводил разговоры о семейной жизни да о том, насколько хороши у него девки-работницы, прямо яблоки наливные, укуси — сок брызнет. Вася-Конь поначалу на эти разговоры отшучивался, смеялся, что женилка еще не выросла, но когда Багаров по-особому настойчиво принялся его сватать за одну из красавиц, он ему прямо сказал:
— Прокоп Савельич, не буду я жениться. И тень на плетень наводить тоже никакой нужды не имеется. Извиняй, но все твои хлопоты белыми нитками шиты. Ты ведь как мыслишь: оженю работника, привяжу его покрепче, как бычка на веревочку, он от меня никуда и не денется.
— Ну, ты и ушлый, парень, на два аршина под землю зришь, — запел, разводя ручищами Багаров, — все верно сказывать, только одно возьми в понятие: для твоей же пользы стараюсь, чтобы жизнь у тебя в радость складывалась.
— Благодарствую за заботу, Прокоп Савельич, только я тебе обещаться на годы никак не могу. Я человек вольный, дунет завтра ветер, я и отлечу, как птичка.
— А позволь тогда, парень, поинтересоваться, — не унимался Прокоп Савельич, — какая такая змея подколодная тебя укусила, что ты от бабьих подолов нос воротишь?
— Да уж такая… укусила. Будет надобность, я тебе расскажу на досуге. А теперь оставь, Прокоп Савельич, не обессудь, не отболело еще, до сих пор саднит.
— Ну и ладно, — легко согласился Багаров, — пытать не буду, захочешь — сам поведаешь.
На том и поладили.
И жизнь покатилась дальше своим чередом.
Во второй половине зимы, когда завыли метели и намертво закрыли горные перевалы, так что ни о каких перегонах скота или конских табунов и речи не могло быть, Багаров, пользуясь передышкой в хозяйственных заботах, собрался по своим торговым делам ехать в Новониколаевск. Вася-Конь, услышав об этой новости, встрепенулся и несколько дней ходил, словно подстреленный — все думал о чем-то, да так крепко, что не отзывался, когда его окликали. За два дня до отъезда хозяина он явился к нему и выложил:
— Прокоп Савельич, возьми меня с собой, нужда у меня есть в Николаевск съездить.
— И чего так приспичило? — удивился Багаров.
— Да вот, приспичило…
И Вася-Конь в тот вечер рассказал Прокопу Савельичу всю свою печальную историю. А еще рассказал, как он ее дальше собирается продолжить.
Багаров только головой покачивал, слушая его, а выслушав до конца, изрек, будто печать поставил:
— Баловство это, Василей, дурь, самая распоследняя, плюнь и разотри пошире!
— Тогда давай расчет, Прокоп Савельич. Я решил. А коль я решил, меня никто не попятит.
Долго еще уговаривал Багаров своего строптивого табунщика, да толку в стенку горох кидать — отскакивает со стуком.
И Багаров, выдохшись, согласился:
— Ладно, парень, пусть по-твоему будет. Добуду я в Николаевске адрес крали твоей, а летом я в Москву еду. Возьму с собой. А пока тут оставайся.
— Не обмани, Прокоп Савельич.
— Купеческое слово даю.
Слово свое Багаров сдержал. Привез из Новониколаевска московский адрес Тонечки и доложил, что проживает она теперь вместе со старшими братьями.
В конце июля Прокоп Савельич и Вася-Конь тронулись в первопрестольную.
2
— А в гостиницах тут у них, в Москве, одно баловство и шаншонетки, я там сроду не останавливаюсь, мило дело — у Кирьяна Иваныча: тихо, пристойно, и семейство самое приличное. Трогай, голубчик, — Прокоп Савелъич обтер платком потное свое личико и откинулся на кожаном сиденье московского лихача, которому он велел ехать с Ярославского вокзала в Замоскворечье, где проживал давний его компаньон и друг, первой гильдии купец Кирьян Иваныч Воротников. Вася-Конь присоседился в пролетке рядом с хозяином и во все стороны крутил головой — чудно!
Такого многолюдства и такой спешки он отродясь не видывал. Лихачи летят, торговцы кричат, все бегут куда-то, как угорелые, а вывески магазинные лепятся одна к другой, да так тесно, что на иных домах свободного места не имеется — сплошная торговля. Да это сколько же народу с деньгами надобно, чтобы хоть чего-нибудь купили?!
Но вот и тихое Замоскворечье, где ни шуму, ни крику, где все благостно и размеренно. Высокие заборы, сады, большие, просторные дома, а по обочинам улицы — как в деревне, зеленая травка, и на ней в иных местах пасутся куры. Дом у Кирьяна Иваныча стоит в глубине, скрытый высокими липами, глухие ворота раскрыты настежь, а к дому ведет дорожка, покрытая чистым речным песком. В воротах дежурит кудрявый парень в алой рубахе, видно работник, которому приказали дожидаться гостей. Парень кидается к пролетке, помогает снять чемоданы, тащит их в дом и на ходу бойким московским говорком докладывает, что хозяин давно ждет дорогого гостя, что сегодня и обед отложили до его прибытия… А вот и сам хозяин, седенький старичок, ловко и по-молодому спрыгивает с крыльца, через две ступеньки, и спешит навстречу, по-птичьи прискакивая на каждом шаге.
Обнялись, расцеловались троекратно старые дружки и вошли в дом. Парень в алой рубахе тоже утащился следом за ними вместе с чемоданами.
Вася-Конь не насмелился идти с хозяином и остался возле крыльца — один. Стоял, оглядывал ладное, по-хозяйски прибранное подворье и ощущал в груди тонкий холодок: что-то будет впереди, и удастся ли ему осуществить задуманное, ту самую, сладкую и желанную мечту, которую выносил он долгими ночами в алтайском предгорье?
И надеялся: выгорит дело!
— А вы, милостивый государь, чего тут встали? У крыльца и ночевать будете? — парень в алой рубахе улыбался хитро, с прищуром, и говорок свой бойкий сыпал без остановки. — Меня Филькой зовут, пойдем, я тебя на постой определю. Дружки наши теперь до ночи обедать сядут и разговоры разговаривать, а после, когда наливочки нахлебаются, петь изволят — это уж до утра. А утречком — только рассветет, они еще поплачут на плечиках друг у дружки, в вечной дружбе поклянутся и почивать отправятся. А может, и не отправятся, может, баню велят топить. Так что, милостивый государь, до обеда вас никто тревожить не посмеет. А тебя-то как зовут?