Большинство людей вокруг меня носили наушники. Они слушали музыку, но мне казалось, что этим они отгораживаются от мира, чтобы хоть как-то его переносить. Воздух сиял в солнечном свете, деревья Монмартра уже благоухали свежей листвой, и я бегом, с легким сердцем, поднялся на пятый этаж, даже не представляя, что меня ждет.
Пас сидела в гостиной с ноутбуком на коленях, в моей рубашке, расстегнутой на выпуклом животе. При одном только взгляде на жену я почувствовал себя счастливым, несмотря на «Nisi Dominus»
[144]
, гремевшую на всю квартиру. Непрерывный бас, виола, контр-тенор – от этой кантаты Вивальди, возглашавшей, что без Господней помощи ничто не может быть воздвигнуто, у меня всегда мороз по коже пробегал.
– Все нормально? – спросил я.
Пас вздрогнула: она не слышала, как я вошел. И моментально захлопнула крышку ноутбука, лежавшего у нее на коленях под нависавшим над ним животом, который, наверное, скрывал от нее нижнюю часть экрана.
– Да, а у тебя? – неохотно отозвалась она.
– Прекрасно!
Я сел рядом, приобняв ее за плечи, и начал рассказывать о балканском художнике, зная, что ей нравились его работы. Потом, сочтя музыку слишком громкой, я потянулся к пульту, чтобы приглушить звук. Пас тут же вскипела:
– Что ты делаешь?
– Да ничего же не слышно.
– Лучше скажи, что ТЫ себя не слышишь. А ведь ты обожаешь себя слушать.
Меня словно громом ударило. Я так растерялся, что не смог толком возразить и только пролепетал:
– Послушай, Пас, я же просто рассказываю, как провел день…
– И значит, считаешь себя вправе выключать музыку, которую я слушаю, – только потому, что ты так решил.
– Да ничего я не считаю…
Она нетерпеливо отмахнулась, злобно глядя на меня. Я предпочел не настаивать. Вернул звук на прежнюю громкость и пошел в кухню, чтобы налить себе вина.
– Тебе я, разумеется, не предлагаю, – сказал я, вернувшись в гостиную.
– Ну, ра-зу-ме-ет-ся, – ответила она, четко разделяя слоги и подражая моему тону.
– Ты плохо себя чувствуешь?
– Зато ты, похоже, чувствуешь себя превосходно: твое вино, твой довольный вид, твои интервью…
– Послушай, Пас, чего ты добиваешься? Я рассказал тебе про свой день и налил себе вина, в чем трагедия?
– Да нет никакой трагедии. Но ты мог бы все-таки спросить, как у меня дела!
– Ты шутишь? Я еще с порога спросил, как у тебя дела!
– О да, чисто формально. Но на самом деле тебя это мало интересует. Ты занят только самим собой.
– Ну хватит, Пас. Ты сегодня ходила к себе в студию?
Она мотнула головой. Открыла свой ноутбук и снова уставилась на экран.
Я сел на кожаный диван.
– Ты не хочешь со мной разговаривать?
– Нет, я хочу, чтобы ты хоть ненадолго оставил меня в покое.
– А я тебе мешаю?
Она не соизволила ответить, схватила свой мобильник и забарабанила по кнопкам. Это называлось «общаться».
Я печально побрел в спальню, улегся на кровать и стал смотреть в открытое окно, где пышно цвело лето и сладко благоухали, наливаясь соками, липы и акации «маки». Я думал о тех временах, когда этот лес покрывал весь Монмартр, когда под его сенью лепились хибары и домишки маргиналов Прекрасной эпохи
[145]
, «апашей»-любителей абсента, мастерски владевших пером. Думал о Модильяни, Пикассо или Ван Донгене, которые взращивали в своем неустроенном быту, среди секса, алкоголя и красок, новое искусство, обещавшее сделать их королями мира. Убаюканный теплым ветерком, я задремал. Мне были приятны эти минуты полубодрствования-полусна, сводившие меня с мужчинами и женщинами былых времен. Студентом я работал над одним историческим периодом, который произвел на меня такое впечатление, что с тех пор неизменно возникал перед моим мысленным взором в виде пестрой мозаики. Иногда я видел Париж 1900-х годов, где правили бал оригинальность, антиконформизм и некоторая наивность, которые все делали возможным, притом без напряга, без боли, без видимых последствий. А иногда недалеко от моей кровати парило, презрев закон тяготения, кабаре «Черная кошка», которому нынче стукнуло сто тридцать лет, и юный пышноволосый поэт по имени Морис Роллина декламировал очень мрачные и очень дерзкие стихи, аккомпанируя себе на пианино, на крышку которого он водружал человеческий череп.
Я б опиум курил из детской головы
И ноги опирал на верного мне тигра
[146]
.
Подумать только: его даже не посадили за это в тюрьму! И не изничтожили в Твиттере. Потом мне вспомнились прозвища Тулуз-Лотрека – Чайник или Кофейник, потому что его рост был всего метр пятьдесят два, а сифилис наделил необузданным сладострастием. И он вовсе не огорчался. И не подавал в суд на обидчика. В те времена умели ценить шутки.
Величественные песнопения «Nisi Dominus» разливались по квартире с такой силой, что венецианская люстра звенела всеми подвесками. Я открыл глаза, встал, посмотрел на часы. Оказывается, прошел целый час.
Пас по-прежнему сидела со своим ноутбуком, погрузившись, вероятно, в изучение всяческих мудреных рекомендаций на doctissimo.com или maman-cherie.fr. Я даже в страшном сне представить себе не мог, что она изучала на самом деле.
– Что поделываешь?
– Да так… – ответила она.
Значит, этот час ничего не изменил.
– Спасибо за исчерпывающую информацию. Ты есть хочешь?
– А что, ты думал, я буду париться в кухне, пока ты изволил почивать?
Да, нахальства ей было не занимать.
– Ничего я не думал. Я спрашиваю: ты есть хочешь?
Молчание. Я налил себе второй бокал вина и встал к плите. Потом накрыл на стол. Вивальди гремел не умолкая, теперь это была «Stabat Mater»
[147]
. Скорбная песнь матери над телом распятого сына. Мне это начало надоедать.
– Ужин готов, – крикнул я ей. – Может, выключишь музыку? Или смени пластинку, но только хватит с меня Вивальди, очень прошу.
Она выполнила мою просьбу. В квартире воцарилась блаженная тишина, и стало слышно, как за окном, в листве деревьев, щебечут птицы. Пас встала, поддерживая снизу руками свой живот, словно хотела его взвесить.