Мы все пробовали. Мы все делали. Даже хранили молчание в старинных, пустующих до-романских церквях, жемчужинах архитектуры, – Санта-Мария-дель-Наранко или Сан-Сальвадор-де-Мальдедьос, где астурийский король окончил свои дни и был похоронен сыновьями.
Мы разыскивали затерянные пляжи в бухтах с такой фантастической топографией, что казалось, будто их вырубили в скалах великаны. Некоторые из этих пляжей, где мы бродили в отлив босиком, щетинились гранитными остриями, похожими на зубы дракона. Когда в сумерках пена волн смешивалась с туманом, зрелище становилось поистине космическим. Заходя в воду, мы чувствовали, как наших обнаженных тел касаются рыбы. Рыбы, которых она со здоровым аппетитом ела по вечерам в маленьких закусочных, лепившихся по берегам бухт.
Каждое ее движение было полно очарования: то, как она откидывала назад прядь волос, как потягивалась по утрам, выгибая дугой спину, как резко подносила зажигалку к сигарете – напоминая мне женщину с плаката в шахте, словно ей не терпелось взорвать всех, кто угрожал ее свободе.
В конце концов я все же задал ей вопрос о татуировке. Она лежала ничком на песке, в тени утеса, положив голову мне на колени. Начался прилив, и море уже подступило к нам вплотную, облизывая ее обнаженное тело. Я обводил пальцем контуры креста.
– Скажи мне, Пас… эта татуировка… что она означает?
– Вот балда, с чего это ты вдруг? Ты уже целую неделю на нее смотришь.
– Да, я знаю… Это крест Реконкисты.
Повернув голову, она исподлобья взглянула на меня:
– И что?
– Почему ты выбрала именно его?
– А ты бы хотел, чтобы мне изобразили какого-нибудь горбатого длинноносого trasgu? Или дельфина, какими украшают себя сопливые девчонки? Или призыв «Восстань!» готическими буквами? Мой крест выглядит здорово, разве нет?
– Да, но у тебя только одна татуировка – этот крест. Почему? Ты придаешь ему какое-то особое значение?
– Он мне нравится, вот и все, обалдуй… Да что с тобой, у тебя такой серьезный вид.
– А это не связано с политикой? – осторожно спросил я.
– С политикой?
– Ну да… чтобы заявить о своей тяге к независимости… или к фундаментализму…
Она расхохоталась, да так звонко, что мне хватило стыда на целых три следующих дня.
– Значит, если ты видел меня растроганной в церквях, если я ношу крест на попе, я фундамента-листка? Ну и воображение! А может, я из марранов
[68]
и ношу этот крест, чтобы отличаться от других? Кстати, ты знаешь, кто такие марраны?
Я пристыженно потупился. Она сжалилась надо мной:
– Ладно, если уж хочешь знать, я сделала ее еще в школе. Могу и свести, если тебе угодно.
– Нет, не вздумай!
– А кроме того, мне нравятся кресты, Христы, распятия, Пречистые Девы, которых носят по улицам; нравятся потому, что все эти муки, выставленные напоказ, кажутся непристойными… и вдруг становятся прекрасными. Подумай, как интересно: орудие пытки стало символом религии. Ты со мной согласен?
– Да, конечно, ты права.
– Ну, я тебя успокоила, мой бестолковый gabacho?
[69]
А теперь займись наконец делом, мне захотелось по-наслаждаться.
По вечерам она любила уединяться в своем horreo – бывшем амбаре, тысячу лет назад поставленном на четыре каменных столба, чтобы помешать грызунам лазить туда. Амбар примыкал к дому. В нем она обустроила себе фотолабораторию. Помещение было невысокое, метра полтора с небольшим, и она работала, сидя в позе Будды, в красном свете, в окружении своих ванночек и целой батареи пузырьков с реактивами, чьи едкие запахи были сродни образам, которые фиксировал фотоаппарат, повинуясь ее цепкому взгляду. На снимках были мы с ней, фрагменты пейзажей. Шрам у меня на плече, нахмуренная бровь, камень, похожий на языческого идола, ребенок, бегающий по песку во время отлива, складка в паху, взметнувшаяся волна…
Я забирался в амбар следом за ней, клал голову ей на плечо.
– Хотелось бы мне жить в таком horreo…
– Тебе пришлось бы жить лежа. Не очень-то это удобно.
– Да мы и так почти не встаем, – отвечал я.
– А знаешь, этот амбар построен без единого гвоздя, то есть он полностью разборный. Такой давали девушке в приданое, когда она выходила замуж в другую деревню, и его собирали вновь там, где жил жених.
Да, мне решительно нравился этот уголок. И я высказывал свое потаенное желание:
– А как ты думаешь, он хорошо смотрелся бы на Монмартре?
II
Пляжи
Ковчег
Я жил в приятной, но несколько эксцентричной квартире. В нее попадали через второй этаж (вход в глубине двора) и сразу оказывались на пятом, над океаном листвы. Этот лес в самом сердце Парижа назывался «маки»
[70]
. В конце XIX века он укрывал в своих зарослях убогие домишки художников, нынче же от него остались считанные островки зелени, один из которых и шелестел под моими окнами. Мне очень нравилось ощущать себя макизаром в центре Парижа, а главное, принимать у себя хорошеньких макизарочек. У каждой из которых было не меньше семидесяти пар обуви – туфли, сапожки, сандалии, балетки и прочее, на каблуках, шпильках и плоской подошве.
Прошло два года. Два года безоблачного счастья. Мы разъезжали по Европе, поскольку я старался держать руку на ее культурном пульсе. Артерии, которые я обследовал, назывались Лондоном, Флоренцией, Мадридом, Берлином, Афинами. В них еще текла кровь, темная и густая. И я говорил себе: «Пока все мы на плаву». От окончательного падения в пропасть нас отделял этот слабый огонек надежды.
Экономически мы уже шли ко дну. Политически очутились на самом дне, угодив в тиски между всемогущей Америкой, преподавшей нам убедительный урок своими выборами прагматичного денди с африканскими корнями, и Россией, с ее имперскими замашками и новым царем, который охотится на медведей с помощью ракетных установок, ездит верхом и заявляет, что врагов нужно «мочить в сортире».