Там, где дух не водит рукой художника, нет искусства. Леонардо добавил мазков, дабы скрыть длинноватый кончик носа и по-детски излишнюю припухлость щёк Беатриче. Он вспоминал чудесные времена, когда в этой же зале писал портрет нежной и поэтичной Чечилии. Придворная свита наслаждалась звуками лютневой музыки, а не петушиным криком глупых карлов.
В лице Беатриче взор привлекало обаяние недолговечной юности. Он же всё более убеждался, что красота не только человеческого лица, но и любого живого создания подчиняется законам математики. Работая над портретом Беатриче, в размышлениях о природе прекрасного Леонардо воскрешал в мыслях милый сердцу образ Чечилии. «Красота есть гармония, а гармония лица есть соблюдение природой божественных пропорций. Расстояние между глазами должно равняться длине глаза, а длина глаза соответствовать одной шестой высоты головы. Расстояние от подбородка до носа должно быть равным одной трети лица, как, впрочем, и расстояние от линии волос до бровей». Он проверил эти пропорции, делая замеры десятков лиц, как поражающих красотой, так и отталкивающих уродством, и понял, что лёгкая асимметрия лица придаёт ему больше привлекательности, нежели абсолютная симметрия.
От размышлений его отвлёк разговор. Придворный летописец Бернардино Корио, угодливо изогнувшись в талии, демонстрировал герцогу свою образованность.
– А ещё, ваша светлость, в своих воспоминаниях знаменитый пилигрим Марко Поло упоминает, что в Китае могут делать карликов какой угодно формы.
– А что, разве карликов делают не тем же способом, что и прочих смертных? Финтит твой Поло, – засмеялся довольный своей шуткой Лодовико.
Летописец искательно и тонкоголосо хохотнул:
– Истинная правда, ваша светлость, рождаются они тем же способом, что и остальные, но потом ребёнка помещают в вазу без дна и горла, где он растёт, пока тело и кости принимают искомую форму. Когда же они искривляются в достаточной степени, вазу разбивают.
– Ой, я тоже такого хочу! Купишь мне, Лодовико? Только вазу я сама выберу, – восторженно хлопала в ладоши Беатриче.
Она веселилась, а Моро умилялся, оглаживая тыльной стороной пухлой руки гладко выбритый подбородок холёного лица. С Беатриче было легко и покойно – не надо держать ум в напряжении, изображая восторг непонятыми стихами, и выглядеть дураком в глазах собственной любовницы. Леонардо усмехнулся и продолжил работу над портретом сумасбродной девчонки. Он злился на неё и на глупые развлечения. Он злился на себя, но художник вынужден сносить многое, как и несчастные карлы, отрабатывающие свой хлеб при дворе.
– Леонардо, а можешь ли ты позабавить нас чем-нибудь необычным? – прошелестела Беатриче, бросая лукавый взгляд из-под ресниц.
– Ваша светлость, мои возможности ограничены – карликов я делать не умею.
– Ну тогда сделай то, что умеешь, только посмешнее, – капризничала герцогиня.
– Леонардо, твоя должность при дворе, кажется, называется инженер? – напомнил ему Моро, дабы знал холоп своё место.
– Да, ваша светлость, есть у меня одна задумка – её сиятельству придётся по нраву.
– Скажи, как готов будешь.
Через несколько дней Беатриче и Лодовико, а вместе с ними и вся придворная челядь взахлёб рассказывали о чудесной забаве, кою изобрёл выдумщик Леонардо. Промытые бычьи кишки, брошенные в углу комнаты, вдруг начинали раздуваться до невероятных размеров, вытесняя из помещения людей, перепуганных до смерти, в то время как Леонардо продолжал невозмутимо работать над портретом, поддавливая ногой насос, спрятанный под свисающей с мольберта тканью.
Господи! Неужели и это тоже часть твоего великого замысла?!
Глава двадцать третья
Крах
МИЛАН-МАНТУЯ. 1498 ГОД
– Он сумасшедший, – сказал Томмазо, – гони его в шею. Эй, ты… – повернулся он к нищему.
– Нет, нет! Постой, – остановил друга Леонардо, – продолжай. Ну же! – он склонился над бродягой, забившимся в угол монастырской трапезной. Тот боязливо отполз, пятясь подальше от разгневанного Томмазо, просипел простуженно:
– Милостивый синьор, да хранит вас Господь, но не ведаю ничего более сказанного мною прежде…
– Рассказывай дальше, – нетерпеливо перебил Леонардо.
– Милостивейший синьор, – затянул привычную песню оборванец, – во имя всех святых и Господа нашего милосердного…
С подобострастием забитого пса ухватил в ладони, сплошь покрытые коростой, белую с крепкими и длинными пальцами кисть Леонардо, приложился к ней губами. Маэстро брезгливо отдёрнул руку, обтёр платком.
– Повтори ещё раз с мельчайшими подробностями – что ты видел? – Леонардо впился взглядом в бродягу.
– Говори же, висельник, или ты не знаешь, как карается напраслина? – опять вмешался в разговор Томмазо.
– Краски – совсем пожухлые и под руками шелушились, как… – замолк нищеброд, подыскивая нужное слово, – как сухая чешуя на снулой рыбе. Это, должно быть, от огня и обильных испарений. А в этом углу, – вновь заговорил он после короткой паузы, – лошади на привязи, вон там костёр, а здесь… – рассказывал оборванец. Осмелев, он поднялся с каменных плит, влез на подмостья у стены: – А здесь – трещины, – он несколько раз ткнул грязным пальцем в глянцевую, под можжевеловым лаком, поверхность фрески. – И здесь, и там тоже, всюду – много трещин и облупленной краски, а по низу плесень…
– Покажи, где? – Леонардо рванулся к мосткам, резво взобрался наверх. Прижимая ладони к фреске, приблизил к ней лицо и, как безумный, долго вглядывался, гладил поверхность, загрунтованную смолой и мастикой. Она была сухой и ровной, как натянутое полотно, а краски на ореховом масле ласкали глаз сочными цветами. Леонардо спустился вниз, стиснул ладонями виски и медленно сполз спиной по стене на каменный пол трапезной. Долгое время сидел так, оставаясь безмолвным, с поникшей головой.
– Мессере Леонардо, да он же не в себе! Что с Вами? – Томмазо осторожно дотронулся до плеча друга. Он впервые видел его столь угнетённым и не мог уразуметь сути происходящего.
– А что ещё ты помнишь? Ну же… Говори, – Леонардо нетерпеливо вглядывался в кроткие глаза оборванца. На худом продолговатом лице бродяги они казались бездонными колодцами в обрамлении спутанных, давно не стриженых кудрей. С него он помышлял писать образ Христа. На фреске оставались незавершёнными лишь два пятна, два овала: не было ещё ликов Христа и Иуды.
Босяк вдруг закатил глаза, обнажив голубоватые белки, и взором безумца обвёл трапезную. Повалившись на колени, завопил истошно:
– Да хранит вас Бог, благородные синьоры! Я не желал никому плохого! Божьей истиной говорю…
Леонардо достал из поясной омоньерки, расшитой золотой нитью, тридцать сольди, вложил их в ладонь оторопевшего бродяги и сказал опечаленно:
– Может статься, ты прав, брат мой. Ступай с Богом.
Томмазо с приоткрытым от изумления ртом выглядел более опешившим, нежели грязный оборванец. Хотя к эскападам друга он давно привык, счёл нужным попенять Леонардо на понапрасну выброшенные монеты, кои нищий спустит в первом же кабаке.