По вскрикам и бормотанию чую — молодых черед пришел. Подбадривает Батя их:
— Не робей, зелень!
Стараются молодые, рвутся друг другу в верзохи тугие. Помогают им банщики темные, направляют, поддерживают. Вот предпоследний молодой вскрикнул, последний крякнул — и готова гусеница. Сложилась. Замираем.
— Гойда! — кричит Батя.
— Гойда-гойда! — гремим в ответ.
Шагнул Батя. И за ним, за головою гусеницы двигаемся все мы. Ведет Батя нас в купель. Просторна она, вместительна. Теплою водою наполняется, заместо ледяной.
— Гойда! Гойда! — кричим, обнявшись, ногами перебирая.
Идем за Батей. Идем. Идем. Идем гусеничным шагом. Светятся муде наши, вздрагивают уды в верзохах.
— Гойда! Гойда!
Входим в купель. Вскипает вода пузырями воздушными вокруг нас. По муде погружается Батя, по пояс, по грудь. Входит вся гусеница опричная в купель. И встает.
Теперь — помолчать время. Напряглись руки мускулистые, засопели ноздри молодецкие, закряхтели опричники. Сладкой работы время пришло. Окучиваем друг друга. Колышется вода вокруг нас, волнами ходит, из купели выплескивается. И вот уж подступило долгожданное, дрожь по всей гусенице прокатывается. И:
— Гойда-а-а-а-а-а-а-а!!!
Дрожит потолок сводчатый. А в купели — шторм девятибалльный.
— Гойда-а-а-а-а!!!
Реву в ухо Нечая, а Бубен в мое вопит:
— Гойда-а-а-а-а!!!
Господи, помоги нам не умереть…
Неописуемо. Потому как божественно.
Райскому блаженству подобно возлежание в мягких лонгшезах-лежаках после опричного совокупления. Свет включен, шампанское в ведерках на полу, еловый воздух, Второй концерт Рахманинова для фортепиано с оркестром. Батя наш после совокупления любит русскую классику послушать. Возлежим расслабленные. Гаснут огни в мудях. Пьем молча, дух переводим.
Мудро, ох мудро придумал Батя с гусеницей. До нее все по парам разбивались, отчего уже тень разброда опасного на опричнину ложилась. Теперь же парному наслаждению предел положен. Вместе грудимся, вместе и наслаждаемся. А таблетки помогают. И мудрее всего то, что молодь опричная завсегда в хвосте гусеницы пихается. Мудро это по двум причинам: во-первых, место свое молодые обретают в иерархии опричной, во-вторых, движение семени происходит от хвоста гусеницы к голове, что символизирует вечный круговорот жизни и обновление братства нашего. С одной стороны, молодежь старших уважает, с другой — подпитывает. На том и стоим. И слава Богу.
Приятно потягивать сычуаньское шампанское, чувствуя, как всасывается в стенки кишки прямой здоровое опричное семя. Здоровье в нашей жизни опасной не последнее дело. Я о своем забочусь: два раза в неделю играю в городки, а потом плаваю, пью кленовый сок с тертой земляникой, ем семена папоротника проросшие, дышу правильно. Да и другие опричные тело свое укрепляют.
Доносят Бате сверху, что явился граф Урусов. Раздают банщики всем простыни. Прикрыв срам погасший, возлежим. Входит из предбанника к нам граф. Простыня на нем наподобие тоги римской накинута. Коренаст граф, белотел, тонконог. Голова его большая, шея коротка. Лицо, как всегда, хмуро. Но уже что-то новое в лице известном этом запечатлелось.
Смотрим молча на него, как на призрак: ранее видеть мужа сего доводилось нам лишь во фраках или в расшитых золотом кафтанах.
— Здоровы будьте, господа опричники, — произносит граф своим глухим голосом.
— Здравы будьте, граф, — отвечаем вразброд. Молчит Батя, возлежа. Находит его граф глазами своими невеселыми:
Здравствуй, Борис Борисович.
И… кланяется в пояс.
Челюсти у нас отвисают. Это круто. Граф Урусов, всесильнейший, недоступнейший, могущественный, кланяется в пояс Бате нашему. Так и хочется древних вспомнить: sic transit gloria mundi.
Приподнимается Батя неторопливо:
— Здрав будь, граф.
Ответно кланяется, скрещивает на животе руки, молча глядит на графа. На голову Батя наш выше Урусова.
— Вот, решил навестить тебя, — нарушает тишину граф. — Не помешаю?
— Гостю завсегда рады, — молвит Батя. — Пар еще есть.
— Я не большой охотник до бани. Разговор у меня к тебе срочный, отлагательства не терпящий. Уединимся?
— У меня, граф, от опричнины секретов нет, — спокойно Батя отвечает, знак банщикам делает. — Шампанского?
Мрачновато граф губу нижнюю оттопыривает, на нас волчьими глазами косится. Волк и есть. Токмо загнанный. Подносит им Цао шампанского. Берет Батя бокал узкий, выпивает залпом, ставитна поднос, крякает, усы отирая. Урусов лишь пригубливает, как цикуту.
— Слушаем тебя, Андрей свет Владимирович! — громогласно Батя произносит и на лежак свой снова опускается. — Да ты ложись, не стесняйся.
Садится граф поперек лежака, сцепляет пальцы замком:
— Борис Борисович, ты в курсе моих обстоятельств?
— В курсе.
— В опалу попал я.
— Это бывает, — кивает Батя.
— На сколько — пока не знаю. Но надеюсь, что рано или поздно простит меня Государь.
— Государь милостив, — кивает Батя.
— Дело у меня к тебе. Счета мои по приказу Государя арестованы, торговые и промышленные владения отчуждены, но личное имущество оставил мне Государь.
— Слава Богу… — рыгает Батя китайскою углекислотою.
Смотрит граф на свои ногти холеные, трогает перстень с ежом брильянтовым: паузу выдерживает. Молвит:
— В Подмосковье у меня имение, в Переяславском уезде и под Воронежом, в Дивногорье. Ну и дом на Пятницкой, ты там бывал…
— Бывал… — вздыхает Батя.
— Так вот, Борис Борисович. Дом на Пятницкой я опричнине отдаю.
Тишина. Молчит Батя. Молчит Урусов. Молчим и мы. Замер Цао с откупоренной бутылкой сычуаньского в руке. Дом Урусова на Пятницкой… Это и домом-то назвать стыдно: дворец! Колонны из слоистого мрамора, крыша со скульптурами да вазами, ажурные решетки, привратники с алебардами, каменные львы… Внутри я не был, но догадаться нетрудно, что там еще покруче, чем снаружи. Говорят, у графа в приемной пол прозрачный, а под ним — аквариум с акулами. И все акулы — полосатые аки тигры. Затейливо!
— Дом на Пятницкой, — прищуривается Батя. — Отчего такой богатый подарок?
— Это не подарок. Мы с тобой люди деловые. Я вам дом, вы мне крышу. Опала пройдет — еще добавлю. Не обижу.
— Серьезное предложение, — прищуривается Батя, обводит нас взором. — Обсудить придется. Ну, кто?
Подымает руку Воск матерый.
— А дай-кось я молодых послушаю, — косится Батя на молодь. — А?