Хоть мы уже и знали, все равно ответили «нет».
— «Моя честь — верность», — написано на них. Запомните. А на бляхах вермахта: «С нами Бог». — Кирш закашлялся, широко распахнул окно и вдохнул глубоко и шумно. — Если бы не астма, я наверняка уже был бы в Польше. Или стал бы известным боксером. У меня для этого были все задатки. Я шел к чемпионству в своей весовой категории. А вместо этого оказался здесь и должен учить грамоте кучку деревенских болванов.
Учитель снова стал задыхаться и поспешил к окну. Он провел по носу пальцем, словно чтобы убедиться, что орган, так мучающий его и препятствующий его счастью, все еще на месте.
— А что лучшее у нас впереди, господин учитель? — спросил другой мальчик.
Кирш не торопился с ответом. Закрыл окно, подошел к занавеске, разделявшей класс, и отодвинул ее. Преподавательница, учившая Катицу и еще нескольких детей на румынском, замолкла. У них на стене вместо фюрера висел король Румынии.
— Когда все станет немецким, вот такого больше не будет. Хочешь знать, что лучшее? Что через несколько лет вы тоже наденете форму и пойдете воевать за наше дело. Может быть, уже не на этой войне, а на другой. Какая-нибудь война всегда найдется, в них недостатка не бывает.
Вечером отец возился в гостиной над приемником марки «самоделкин». Припаивая провода, он напевал себе под нос:
Дамы любят тебя, бель ами!
Очень любят тебя, бель ами!
Приятен, хоть не Аполлон,
Галантен, хоть и не умен,
Ты, конечно, не герой,
Просто нравишься любой.
И в объятиях твоих
Она пьянеет от любви…
— Должны же на что-то сгодиться два года в электротехническом училище, — говорил он, когда мать жаловалась, что опять к нему целых пять часов не подойдешь.
Он подозвал меня к себе, закурил самокрутку, откинулся на спинку стула и приобнял меня.
— Когда у нас наконец появится собственный приемник, нам больше не придется слушать у попа военные передачи из Белграда. Наше радио будет получше его «Блаупункта». Как думаешь, что мы тогда будем слушать? — спросил он.
— Не знаю. Может, Америку?
Он рассмеялся и подмигнул мне.
— Ну конечно, Америку. Но только в хорошую погоду. А теперь поставь-ка одну из маминых пластинок, и послушаем американскую музыку прямо сейчас.
Граммофон стоял в углу на столике, а пластинки мать хранила в шкафу. Каждый раз, вынимая и ставя пластинку, она задумчиво смотрела на те дорожки, что оставались скрытыми от нас.
Мать отперла шкаф и разрешила мне выбрать пластинку. Отец подошел к ней сзади и схватил за бедра. Он крайне редко делал что-то подобное, и мы с матерью испугались. В конце концов он облапил ее, а она без особой надежды пыталась освободиться. Ей не оставалось ничего иного, кроме как подчиниться ему, и некоторое время они кружили по комнате, пластинку все время заедало, и мне приходилось поправлять иголку.
Отец хохотал, на нем были только штаны и сапоги, он немного оброс жирком, но все еще оставался видным мужчиной. Когда он кружил мать, подол ее юбки вихрем вздымался вверх.
— В Америке вы тоже так танцевали? — спросил отец. — Расскажите же нам, наконец, чем вы там занимались. С этим мистером Маккейном.
— Только если вы расскажете нам, кто вы такой на самом деле, — парировала мать.
Она попыталась вырваться, упершись в него руками, но его хватка стала лишь крепче. Вдруг он отпустил ее, так что она чуть не потеряла равновесие.
— Мистеру Маккейну тоже приходилось вам выкать?
Она протянула руки ко мне, приглашая на танец, но вскоре отец снова схватил ее. Их танец превратился в молчаливую борьбу. Песню давно заедало на одном месте, а я не знал, что же делать.
Я видел, как мать, тяжело дыша, пытается вырваться, а его руки держат ее, словно клещи. Несколько раз я хотел убежать, но все-таки, желая помочь матери, приблизился к ним на несколько шагов и крикнул: «Я хочу спросить!»
Прошло какое-то время, прежде чем отец услышал меня, отпустил мать и повернулся ко мне: «Я слушаю». Я не успел придумать вопрос, поэтому стоял, переминаясь с ноги на ногу, и размышлял, как лучше поступить — сразу пуститься наутек или признаться, что я потревожил его без причины. И вдруг мне в голову пришла спасительная мысль.
— Я хотел спросить, что значит «наше дело»? О нем учитель все время говорит.
Отец подтянул штаны, взгляд его потемнел.
— А что еще он говорит? — спросил он, подходя ближе.
— Что скоро все станет немецким, а мы все наденем одинаковую форму. И тогда мы все пойдем на войну.
Он был уже на расстоянии вытянутой руки, и мне становилось все тревожнее.
— А ты хочешь стать солдатом?
— Не только я, в моем классе все хотят.
Удар застал меня врасплох, я упал на пол. Он снял один сапог и сунул его мне в лицо.
— Солдатские сапоги натянуть захотел? Тогда вот, отведай, каково это, лежать под таким сапогом. Вот так с тобой будет, ты ведь и дня не проживешь на войне.
Мать скрылась в спальне и распласталась перед распятием.
— Мама! — крикнул я.
— Можешь звать, сколько влезет. Она тебе не поможет.
— Мне больно!
— Вот и хорошо. Ты что, думал, сможешь стать солдатом, если совсем не умеешь терпеть боль?
— Ты мне не отец! Ты никто! — крикнул я.
Я тут же попытался заползти под стол, где было бы удобнее уворачиваться от ударов. А оттуда осталась бы всего пара шагов до двери, и если бы я был достаточно быстр, то успел бы даже захватить свои башмаки, чтобы надеть их на улице и рвануть на кладбище.
Однако отец бросил сапог, успел схватить меня и стал колотить голой рукой. Я пытался прикрыть голову, но он все время находил незащищенное место. Потом заставил меня встать и снял ремень. Удары следовали с равными интервалами, как будто их ритм задавал какой-то механизм. Звук был такой же, как когда румынки на реке шлепают мокрым бельем по камням.
Я уже давно перестал защищаться. Руки мои висели как плети, я смотрел сквозь отца, что еще больше его подзадоривало. В углу между комодом и столом, который служил отцу верстаком, я увидел крошечного ребенка, прямо новорожденного, он парил в воздухе, словно его держали невидимые руки, и беззвучно смеялся. «Давай, лупи, меня все равно здесь нет, — подумал я. — Наверное, это кто-то другой, кто по случайности носит мое имя».
Я слышал его слова, что он не для того меня кормит, чтобы я подох на фронте, а для того, чтобы я, может, когда-нибудь унаследовал его землю. Устав от порки, он бросил ремень и сел.
— Ты все еще хочешь быть солдатом? — спросил он.
— Нет, — без колебаний ответил я.