То и дело отец подходил к двери, за которой находились мать и Рамина, и прислушивался, но долго, а по нему — так слишком долго, — за дверью было тихо. Последний трамвай уже давно ушел, и некоторые гости несколько разочарованно засобирались идти домой пешком. Они надели пальто и шляпы, но отец заставил их раздеться и затолкал обратно в гостиную.
Его недовольство и мрачность усиливались, он беспокойно расхаживал по комнате, пока одни гости переминались с ноги на ногу, а другие решили сесть. В это время я унижал его тем, что не подстраивался под него. Он постоянно подливал гостям шнапсу, и вскоре все заметно повеселели. Мужчины ослабили галстуки, а женщины расстегнули верхние пуговицы блузок.
— Это может занять еще много часов, — заметил начальник порта, округлый и постоянно потеющий человек.
— Мальчик скоро появится, на Обертина можно положиться, — возразил отец. Он снова подошел к двери и открыл ее. — Ну что, долго еще? — спросил он.
— Вы узнаете первым. А теперь вон! — прикрикнула Рамина.
Глубоко за полночь, когда некоторые гости уже спали, уронив головы на стол, отцу пришлось уступить и отпустить всех восвояси.
Я не появился на свет ни в тот день, ни на следующий. Иногда Рамина говорила, что мне понадобилось несколько недель, но даже я верил не всему. На второй день гостей собралось тоже немало, и все они хорошенько угостились, но потом число их постепенно сократилось. Только священник из церкви Миллениум заглядывал по нескольку раз в день. Отец велел известить его, чтобы тот успел окрестить меня, если я не проживу и нескольких часов.
Отец стал мрачнее тучи, метался по дому с красным лицом, дед даже рассказывал, будто слышал его слова: «Этот мальчишка из меня дурака делает!» Наконец после множества ложных тревог Рамина вдруг распахнула дверь гостиной, где отец, дед, священник и пара-тройка гостей резались в карты, и крикнула:
— Готово!
— Меня на мякине не проведешь, — проворчал отец и не тронулся с места.
Но дед все-таки рискнул заглянуть в спальню.
— Мальчик родился! — воскликнул и он.
— Отчего же тогда не слышно его крика? Ведь новорожденные кричат, не так ли? — спросил священник.
— Надеюсь, он не мертвый, — сказал отец, отложил карты и неторопливо поднялся. — Ну что ж, давайте посмотрим на это диво.
Отец с дедом вошли в спальню, а остальные столпились у порога. Один из гостей встал на цыпочки, другой заглядывал через плечо впереди стоящего. Предположение, что я, возможно, мертв и они могут стать свидетелями драмы, разожгло их любопытство. Но я одурачил всех. И не только тем, что оказался жив и выжил потом — вскоре я огорошил их так, что они запомнили это на годы. Отец остановился за спиной Рамины, та стояла, склонясь над матерью, и держала меня на руках так, что ему было меня не видно.
— Пуповина ему горло перетянула, — сказала Рамина.
— Он мертв? — спросил отец.
— Нет, с ним все в порядке. Две ручки, две ножки, и между ними тоже все, что надо. Только силенок ему нужно набраться.
— А рот у него есть? — спросил отец.
— Есть, конечно, — подала голос мать.
— Тогда я хочу, наконец, услышать, на что этот рот способен. Рамина, ну-ка шлепни его!
— Да шлепала уже, сударь мой, только не хочет он плакать.
— Что ж он тогда делает? Да повернись ты наконец.
Рамина повиновалась и подняла меня так, чтобы всем было видно.
— Он улыбается, сударь. Он все время улыбается мне.
Я огляделся и впервые увидел человека, который не был моим отцом, потом деда и всех остальных, с любопытством обступивших меня. Сзади раздался голос матери, лежавшей на подушках и одеялах, она просила, чтобы ей дали сына. То, что случилось дальше, по словам Рамины, повергло людей в такое волнение, что об этом пошла молва, писали темешварские газеты, а врачи перепечатывали в медицинских журналах.
Я засмеялся, да так громко, что все отпрянули на несколько шагов. У женщин заколыхались юбки, в гостиной полопались стаканы, по всему кварталу останавливались пешеходы, а все собаки вдруг разом залаяли, будто почуяв беду. Я смеялся над своей жизнью, как потом объяснила мне Рамина. Священник побледнел, словно увидел черта, перекрестился и поспешил откланяться.
Для дальнейших событий у Рамины имелось сразу несколько вариантов. Чаще всего она рассказывала тот, в котором отец схватил меня и стал трясти, но я не унимался. «Ты не смеешь издеваться надо мной, слышишь?! Никто не смеет издеваться надо мной!» — якобы орал он. Потом он будто бы схватил пальто, сел в машину и поехал в сторону Трибсветтера. «Ты был сильнее его, Якоб. Помни об этом», — каждый раз повторяла Рамина.
Лишь с большим трудом Рамине и деду удалось удержать мать, которая хотела сесть в коляску и поехать за отцом, чтобы умилостивить его. Именно этим она и занималась все последующие годы. Она делала это так же истово, как и молилась. Ведь, как известно, первое, что она сделала, приехав в Трибсветтер через несколько дней, — это распростерлась перед распятием, висевшим в спальне испокон веку. Перед тем самым, которое она взяла в бомбоубежище во время боев за город, ибо, когда мать отправлялась в путь, распятие всегда ехало с ней.
Она лежала, распластавшись на полу и прижимаясь ухом к доскам, словно ответ, которого она ждала, должен был последовать из недр земли, а не свыше. Иногда она шептала: «Отец Небесный, сделай так, чтобы мой муж полюбил меня и принял своего сына». После молитвы она брала распятие в руки и целовала его.
Рамина положила меня в колыбель, сработанную отцом Катицы, плотником, и подвешенную к потолку посреди комнаты. Она запеленала меня с головы до ног (в скором времени ей предстояло сделать это и со своим собственным сыном). Поверх пеленок она обвязала меня бечевкой, так что я не мог пошевелиться. Я стал похож на новорожденную мумию и большую часть времени был занят тем, что рассматривал потолок и прислушивался к тихому всхлипыванью матери.
В тот день, когда с запозданием началась война, и перед тем как я покинул жилище Рамины, она несколько раз так сильно прижала меня к своей колыхающейся груди, что я едва не задохнулся. «Я жду тебя на следующей неделе, Якоб!» — крикнула она мне вслед.
Перед домом скакала почти дюжина обезглавленных кур. Их головы лежали кучкой у босых ног Сарело, кровь впитывалась в землю, прямо как моя моча. Сарело высоко поднял последнюю курицу, крепко держа ее за голову. Птица беспомощно болталась, и ее тонкое тело маятником отмеряло последние мгновения жизни. Молниеносным, отработанным ударом Сарело обезглавил ее. Нож оставил на курином горле ровный срез, и тело ее упало на землю, заметавшись в посмертных судорогах. Двенадцать белых безголовых птиц бегали по двору Рамины, словно пытаясь в последний раз воспротивиться смерти. Затем все они попадали одна за другой.
— Мои ножи так хороши, что разрежут даже ветер, — тихо сказал Сарело.