Хижину осаждала зима. Каждый день они выходили на прогулку. Он показывал ей, как зимуют сотни божьих коровок, сбившихся в оранжевый ком внутри прибрежной ложбины; как лягушки в спячке промерзают в иле, чтобы с весной оттаять. Когда он потревожил пчелиное гнездо, пчелы, недовольные внезапным вторжением, лениво зажужжали в поисках тепла. Он дал ей в ладони этот шар, она закатила глаза и потеряла сознание. Лежа на снегу, она видела все их сны разом, яркие, как на подбор, зимние грезы рабочих пчел: солнечные тропки, идущие среди шипов к соцветиям дикой розы, и полнящиеся медом соты.
Каждый день она открывала в себе новые способности. Незнакомая, обостренная чувствительность бурлила у нее в крови, как соки давно посаженного, но только сейчас проснувшегося сеянца. Чем больше животное, тем сильнее становилось ее потрясение. А уж падаль и вовсе была настоящей кладезью всяческих видений, мало-помалу терявших силу, наподобие поочередно перерезаемых пут. Она стягивала варежки и дотрагивалась до мертвых летучих мышей, саламандр, до выпавшего из гнезда еще теплого ярко-красного птенца кардинала. Под валуном зимовало с десяток садовых ужей: свернулись клубком, веки сомкнуты, языки не высовываются. Стоило ей прикоснуться к замерзшему насекомому, к рептилии в состоянии зимней спячки, да к чему угодно, что еще недавно летало или ползало, как у нее закатывались глаза, а по телу мурашками пробегали видения этих созданий и их рая.
Так прошла их первая зима. Он смотрел в окно и видел на замерзшей реке следы волков, видел сов, которые с дерева высматривали добычу, и хотел отбросить накрывшее землю одеяло снега полутораметровой толщины. А она видела всякую спящую под корягами живую тварь, чьи сны трепетали в небе, как северное сияние.
У него в сердце занозой сидела любовь; в пору весенней распутицы они поженились.
Брюс Мейплз ахнул, когда наконец прибыла жена охотника. Скромно потупив глаза и цокая каблучками по граниту, она уверенно, как цирковая кобылка, прогарцевала в парадную гостиную. Охотник не видел жену лет двадцать; она сделалась более утонченной, менее нервной и, как почему-то показалось охотнику, от этого сильно проиграла. Вокруг глаз появились морщины, а при ходьбе она огибала предметы обстановки, словно боялась, как бы ее не схватил за лацканы стол или шкаф. Никаких украшений, даже обручального кольца на ней не было – только этот строгий черный костюм. Двубортный.
Она взяла со стола именной бейдж. Все присутствующие оборачивались на нее посмотреть, но тут же отводили глаза. Охотник понял, что гвоздем программы на этом сборище будет вовсе не почетный президент О’Брайен, а она. В каком-то смысле ей тут поклонялись. Для университетской верхушки такие мероприятия были не внове: сдержанный бармен, девушки в смокингах, большие коктейли со льдом. А пирога ей дать слабо? – подумал охотник. Пирога с ревенем. Или показать спящего гризли.
Гостей пригласили за узкий и очень длинный стол: с одной стороны штук пятнадцать стульев с высокими спинками, столько же с другой и по одному в торцах. Охотника посадили за несколько мест от жены. В конце концов она удостоила его взглядом, в котором сквозило узнавание и даже тепло, но тут же отвела глаза: как видно, сочла его стариком. И больше в его сторону не смотрела.
Повара в крахмальных белых колпаках вносили луковый суп, креветки с чесночным соусом, паровую лососину. Соседи по столу вполголоса сплетничали о незнакомых охотнику людях. Он смотрел в окно, на снегопад.
Река вскрылась; в сторону Миссури огромными блюдцами поплыли льдины. В распахнутые окна хижины врывались журчащие звуки высвобождения, таяния и бегущей воды. Охотник почувствовал знакомое волнение, нетерпение души, которое заставляло его вскакивать в розовых лучах рассвета, хватать удочку и спешить к реке. В бурой воде зашевелилась форель, сама не своя до первых весенних насекомых. Скоро телефон в хижине раскалился от звонков – с началом сезона всем требовался проводник.
Случалось, клиент изъявлял желание добыть пуму или поохотиться с собаками на пернатую дичь, но в конце весны и в течение лета всегда был велик спрос на форель. С восходом солнца, прихватив термос кофе, охотник уже мчался забирать очередного клиента: адвоката, вдовца, политика – какого-нибудь любителя местной красной рыбы. Едва развязавшись с одним клиентом, тут же спешил на разведку по заказу следующего. Иногда выбор места ловли затягивался до сумерек, а то и до глубокой ночи: опустившись на колени в ивах, он ждал, когда поднимется форель. От него несло рыбьими потрохами; он будил жену, чтобы по горячим следам рассказать, как лосось прыгал с пятиметрового водопада, а радужная форель упрямо забивалась под корягу.
Наступил июнь; его жена маялась от одиночества и скуки. Она уходила в лес, правда недалеко. Дремучая, трепетная летняя чаща ничем не напоминала о кладбищенской зимней неподвижности. Дальше, чем за шесть-семь метров, уже ничего не было видно. Сон всякой живности стал коротким; на каждом шагу что-то выбиралось из коконов, расправляло крылья, жужжало, спаривалось, приносило потомство, нагуливало вес. В реке плескались медвежата. Горластые птенцы требовали червячков. А она тосковала по ледяной стуже, долгому зимовью зверей, пустому небу и костяному стуку лосиных рогов о деревья. В августе она пошла посмотреть, как муж с очередным клиентом забрасывают блесну; леска описывала над рекой круги, будто ворожила. Охотник научил жену потрошить рыбу прямо в воду, чтобы не было запаха. Она вспарывала рыбье брюхо, а потом разглядывала кишки, которые разматывались в речном потоке, и свои запястья, на которых медленно угасали предсмертные, исступленные видения форели.
В сентябре к ним потянулись любители крупной дичи. Каждый заказывал свое: кто лося, кто антилопу, кто оленя, кто лань. Одни хотели увидеть гризли, другие – выследить росомаху, а кое-кто даже рвался пострелять канадских журавлей. Иные требовали для украшения своего жилища голову матерого вапити с раскидистыми рогами. С промежутками в несколько дней охотник возвращался в хижину, распространяя вокруг себя запах крови, и заводил рассказы о тупости клиентов, об одном толстяке из Техаса, не сумевшем из-за одышки взобраться на пригорок, чтобы оттуда сделать выстрел. О маньяке из Нью-Йорка, который утверждал, что приехал только пофотографировать медведей, а сам выхватил из-за голенища пистолет и открыл стрельбу по медведице и двум медвежатам. Каждый вечер жена замывала на охотничьем комбинезоне кровь, наблюдая, как в речной воде пятна из ржавых становятся красными, а под конец розовыми.
Теперь он пропадал на охоте семь дней в неделю, круглыми сутками; времени хватало лишь на то, чтобы нарубить фарш для колбасы или нарезать мясо для жаркого, почистить ружье, освободить мешок для дичи, ответить на телефонные звонки. Жена плохо понимала суть его занятий – догадывалась, правда, что он любит бродить по долине, глазеть на воронов, зимородков и цапель, на койотов и рысей – и охотиться едва ли не на всю остальную живность. В том мире, сказал он ей однажды, туманно махнув рукой в сторону Грейт-Фоллз, порядка нет – в городах, лежащих к югу. А в наших краях есть. Тут я вижу такое, что тамошним людишкам вовек не встретится, а потому они ко многим вещам слепы. Ей не требовалось особого воображения, чтобы представить его через пятьдесят лет: он будет все так же зашнуровывать ботинки, уходить с ружьем, знать, что где-то простирается целый мир, и в конце концов умрет вполне довольным, так и не повидав ничего, кроме этой долины.