– У меня репетиция, извините, Никита Арсентьевич. Мы этюды делаем.
– На какую тему этюды?
– На тему… – Я взглянула на улыбающегося директора. Ну да, конечно, он очень симпатичный мужчина. С харизмой, оригинальный такой. Только зачем мне все это? И раньше не надо было, а теперь – тем более. – На тему зоопарка.
– А! Ну, тогда не смею задерживать. А вы там, извините, кем будете, в… зоопарке? – Никита Арсентьевич смеялся.
Ну и пусть смеется. Ему не понять, он в театральном не учился.
В одном этюде я была гордой ланью, в другом – кенгуру, но говорить этого Никите Арсентьевичу я не стала. Пожала плечами, улыбнулась и ушла. Я знала точно – я навсегда ухожу из этого милого театра на краю Москвы. Для меня это был край Москвы и совсем другой – не мой край. Заводской, индустриальный район, построенный на бывших канализационных полях. Он разросся, местами зазеленел, но… Я живу в самом лучшем районе Москвы на берегу реки, и теперь учусь в самом лучшем, лучшем из лучших театральных институтов, в самом сердце Москвы, в двух шагах от Красной площади, я учусь у народных артистов, добрых, щедрых, талантливых… Что мне теперь театр «Экзерсис»?
* * *
– Катька, у тебя во сколько репетиция заканчивается? Тебя ждать?
Моя подружка Аля стояла в большой белой шапке, завязанной под подбородком, и можно было спорить – ей не больше двадцати лет. У Али уже было театральное образование, среднее, и она приехала в Москву поступать, имея за плечами годы работы во Львовском ТЮЗе. Там она играла и играла девочек, а то и мальчиков – с ее забавной внешностью можно было играть кого угодно, только не взрослого человека.
У нас на курсе ей сразу во всех отрывках стали давать роли бабушек и нянюшек. Малый театр, Островский: тетушек, нянюшек и приживалок – хоть отбавляй. Аля-то, конечно, хотела играть что-то нормальное. Нормальное – это героиня. Бесприданница Островского, три сестры Чехова – любая из них, страстные героини Горького и Толстого, романтичные – Тургенева… Но маленькой, смешной, быстро краснеющей, милой, но совершенно некрасивой Але и в этом семестре досталась роль старой негритянской няньки из американской пьесы. У нас было полугодие зарубежной классики. Я же первый раз попала к Чукачину, тому самому рыжеватому Леониду Иосифовичу, и получила роль королевы Англии в отрывке из «Ричарда III».
– Поиграем в Шекспира? – ухмыляясь, спросил меня Леонид Иосифович на первой репетиции. – Слова знаем?
– Нет еще.
– Идите в коридор, учите. Перерыв пятнадцать минут – на то, чтобы Кудряшова выучила свой текст. Все загорают, спасибо Кудряшовой.
Остальных он не спросил, знают ли они слова. Я быстро кое-как выучила свой монолог и вернулась. Леонид Иосифович весело смеялся с другими студентками. На самом деле я уже почти успела забыть, как он не хотел принимать меня на курс. За два года я к нему ни разу не попадала. Один лишь раз, на первом курсе, он вставил свое слово и очень веское.
Мы делали этюды на свободную тему, на что-нибудь, связанное с физическим действием. На первое занятие я не придумала вообще ничего, сидела и смотрела, как мои товарищи крутятся в фуэте, поднимают несуществующие гири, что-то заколачивают, ловят машину…
Лучше всех этюд сделал студент Сережа Григорьев из Санкт-Петербурга. Он показывал последним. Крупный, крепкий Сережа вышел, поднял вверх руку и вдруг побежал, спотыкаясь, отбиваясь от кого-то… Было полное ощущение, что кто-то очень высокий и настойчивый тянет и тянет вдруг ставшим маленьким Сережу за руку, а он идти не хочет, сопротивляется, капризничает, устал… Все хохотали, Осовицкая очень хвалила Сережу, поставила ему пятерку с плюсом. Меня же поругала – ну как так, я ничего придумать не смогла!
На следующий день я все-таки придумала себе этюд. В этюдах говорить ничего не полагалось. Этюд у меня был такой: мои друзья, уезжая в отпуск, оставили мне… змею. Чтобы я ее кормила. А она у меня дома пропала. Уползла. Змея ядовитая. Или не ядовитая – объяснить это было невозможно. Просто я больше всего на свете всегда боялась змей, по совершенно неизвестной причине. И вот я стояла, с блюдечком, на котором приготовила еду этой змее, а ее в коробке – не было. Я боялась пошевелиться, наступить на нее. Ведь она могла быть, где угодно.
Этюд мой всем очень понравился, его сразу отобрали на полугодовой экзамен, только Леонид Иосифович обронил:
– Кудряшова, вы, знаете, вместо змеи ищите м-м-м… хомяка, договорились?
– Хомяка? – удивилась я. – Нет, не хочу.
– Хомяка ищите, всё.
– Да нет же! Никакого смысла тогда в этюде не будет…
– Всё, кто следующий? Григорьев!..
Со мной говорить никто не стал, Волобуева некстати вызвали в ректорат. На площадку уже вышел Сережа Григорьев и… снова побежал, как малыш, которого тянут за руку. Мы, конечно, смеялись. Осовицкая не очень довольно покачала головой. А Сережа бежал-бежал по нашей большой аудитории, споткнулся – все думали, что специально, – упал и остался лежать.
– Так, ну всё, Григорьев, хорош уже, вставай! – недовольно произнес Леонид Иосифович, который до этого смеялся вместе со студентами. Он любил непосредственного и чуть не от мира сего Григорьева. – Григорьев, да что такое?
А Сережа на самом деле сломал руку. Неловко упал и собственной тяжестью сломал себе кость в предплечье. Про меня и моего хомяка, понятно, все уже забыли, я и сама забыла, так была поражена этим происшествием.
Позже на экзамене я показала свой этюд, искала хомячка, как мне велели мастера, искала без вдохновения – а что его искать? Захочет есть, сам вылезет.
Леонид Иосифович удовлетворенно похлопал себя по животу и сказал:
– А она не ищет ничего! Вы же видите! Двойка, Кудряшова.
Двойку мне, разумеется, не поставили. Осовицкая меня любила, не говоря уже о Волобуеве.
А сейчас, на этой сессии, все зависело от моей работы с Чукачиным. Мне было страшновато. Мы уже успели узнать, какой крутой нрав у нашего худрука. На первой летней сессии Осовицкая отчислила трех студентов. Одного – за прогулы, другого – красивого, высокого Леву – за хамство, третью – тоже красивую, музыкальную, пластичную Нину, чем-то похожую на меня, но только моложе, – за то, что репетировала одно, а на экзамене показала другое.
– Профнепригодна, – бросила Осовицкая. И всё, даже разговаривать не стала.
«Профнепригодность» – это приговор. Плохой характер – это тоже непригодность. Недисциплинированность, вредные привычки – профнепригодность. Я понимала, что меня сейчас очень легко могут отчислить. У меня характер хороший, и дисциплина тоже, но роль не получается никак. Я не могу ощутить себя королевой Англии. Старой – в сравнении со мной, властной, велеречивой, неприступной, несгибаемой. Не понимаю, не могу, не знаю, как это играть, о чем, зачем.
…Я зашла обратно в аудиторию.
– Выучила? – спросил Чукачин. – Вставай в центр. Читай монолог.