У меня старая “мазда”, а у них “рендж ровер”. Думала, пропустят. Больше ничего не помню.
Белое. Все белое. Отчего? Спать. Спать.
Мне не дают спать. Я все слышу. Мне светят в глаза фонариком, но я не могу опустить веки. Слишком светло. Да не смотри ты на меня, Стелла, не надо – вот приму ванну, отдохну, тогда… И выключи верхнюю лампу! Погаси! Нечего рассматривать меня при таком нещадном свете, я не хочу! Как в пьесе: “Блекнущая красота ее не терпит яркого света”. На меня нельзя смотреть при свете: я – ночной мотылек.
Совсем не больно, просто спать хочется.
Потом не помню. Должно быть, уснула.
Вязкий провал, как в мокрой вате, не вырваться. Почему я здесь? Я ищу сестру, Стеллу Дюбуа. Я к вам ненадолго. А где же Стэнли, твой муж?
СТЕЛЛА. Стэнли? Играет в кегли.
Стэнли играет в кегли. Любимое занятие. Шаром бах – и все упали. Меня сшибли шаром. Почему меня не слышат? Я же прошу выключить свет. Где Митя, мой муж?
СТЕЛЛА. Играет в кегли.
Хочу пить. Один глоток, запить. Никто не слышит. Во рту – пластиковая трубка. Во рту собирается слюна, и трубка ее отсасывает. Включается каждые две минуты, чтобы я не захлебнулась слюной.
БЛАНШ. Просто воды, детка. Один глоток, запить.
СТЕЛЛА. Еще стаканчик?
БЛАНШ. Один – норма, больше не пью.
Больше и не дадут. Меня поят через две тонкие трубки каким-то жидким раствором, словно бульон. Трубки вставляются через нос. Видела бы меня сейчас Полонская.
БЛАНШ. Ты еще не сказала… как ты меня находишь? Стелла (с усилием). Просто поразительно, Бланш, до чего ты эффектна.
Могу представить. Только это и могу: зеркала все равно нет. Никому даже в голову не приходит, что я хотела бы посмотреть на себя в зеркало. Никому даже в голову не приходит, что я все слышу и вижу.
А я все слышу и вижу.
Теперь – из их разговоров – я знаю, что очнулась на пятый день. Мир оказался белым; белее, чем я его помнила. Мир оказался белым клочком пододеяльника, обрывком белой простыни, белыми халатами медсестер и шагами быстро проходящих куда-то ног: меня в основном держат на боку, берегут от пролежней.
Это я выяснила потом.
Никто долго не знал, что я открыла глаза. Я жила среди живых с открытыми глазами, но никто об этом не знал. Все думали, что я по другую сторону, в коме. Там было как в мокрой вате, но я этого не помню. Это я потом себе придумала, как там было.
Первой, что я очнулась, узнала Глафира Федоровна, дежурная сестра. Они пришли менять мне памперс и увидели мои открытые глаза.
– Артистка наша очнулась, – сказала Глафира Федоровна. – Звони в ординаторскую, чтобы Юлия подошла.
С кем она говорила? Не знаю. Я лежала на боку и видела только край пододеяльника и светло-серый мытый линолеум на полу. Я здесь уже месяц, но я никогда не видела Глафиру Федоровну полностью: иногда край халата, обрубки ног без ступней или ступни в теплых тапочках без ног. Чаще всего я вижу ее руки и обрывок лица: левый глаз и бугристый лоб, правый глаз и красноватое ухо с зачесанными за него гладкими пепельными волосами.
Несколько раз, когда меня переворачивали, она пукала. А что ей стесняться? Я все равно ничего не чувствую. Так они думают. Только я все чувствую. Я все вижу и слышу. Но об этом никто не знает. Они думают, что я – овощ.
Юлия, Юлия Валерьевна – мой врач. Я знаю, что со мной, потому что слышала, как она объясняла Мите. Это было его первое посещение, вернее, первое посещение, которое я помню. Возможно, он приходил и раньше, но я была в коме. Для них я и сейчас в коме. Хотя называется по-другому.
– Вегетативное состояние, – чуть шепелявила Юлия Валерьевна, – определяется как отсутствие возможности к самопроизвольной ментальной активности из-за обширных повреждений или дисфункции полушарий головного мозга с сохранением вегетативных и двигательных рефлексов, а также цикла смены сна и бодрствования.
Верно: этот цикл у меня сохранился. Я засыпаю и просыпаюсь. Просыпаюсь и бодрствую. Но я не сохранила двигательные рефлексы. А что такое вегетативные – я не знаю.
– Больная очень сложная, Дмитрий Алексеевич, – объясняла доктор. – Сознание, реакция на боль, корнеальные рефлексы отсутствуют; глоточные рефлексы угнетены. Понимаете?
Митя молчал. Он глядел на меня, стараясь что-то увидеть. Я тоже глядела на него, но он этого не знал.
– Как долго Лана будет в таком положении? – спросил Митя. – Когда она очнется?
Маленький мой. Он всегда в меня верил.
БЛАНШ (поет в ванной).
В цирке море – из бумаги.
В цирке пламя – без огня,
Все бы стало настоящим,
Если б верил ты в меня.
Все бы стало настоящим. Верил, вот и стало.
– Как долго? Ну, пока рано об этом говорить, – сказала Юлия Валерьевна. – Пока рано говорить, постоянное это состояние или переменное.
Митя перестал на меня смотреть; теперь он смотрел на врача.
– Что значит “постоянное”? – спросил Митя. – Когда она очнется?
Юлия Валерьевна чуть улыбнулась. Потом я заметила – она часто ко мне наклонялась посветить фонариком в глаза или уколоть острым, проверяя чувствительность, и я заметила, что она всегда улыбалась только уголками рта. Такая мелкая улыбка, как у змеи. Хотя змеи не улыбаются. Или мы этого не видим. А она улыбалась, как змея. Ей шло.
– Вегетативное состояние может определяться как постоянное, если продолжается более четырех недель, – пояснила Юлия Валерьевна. – После этого имеется большая, почти стопроцентная вероятность, что ваша жена останется в таком положении навсегда.
Мои четыре недели прошли шесть дней назад. Конечная остановка, трамвай дальше не идет.
3
В бабушкиной квартире, где я выросла, у меня была своя комната. Она не всегда считалась моей: это был дедушкин кабинет. Постепенно кабинет стал моей спальней, хотя дедушка иногда приходил посидеть за своим столом. В углу комнаты, на круглом деревянном стенде для цветов, стоял большой гипсовый бюст Ленина; я потом облепила его стикерами.
Я спала на узкой кровати с металлической сеткой у стенки, на которой висел самаркандский ковер. Спинки кровати были тоже металлические, и бабушка завесила их мягкой стеганой тканью с тесемками. “Так красивее и больше по-девочкиному, – объясняла бабушка. – И голову не ударишь”. Я часто развязывала тесемки и снимала ткань; мне нравилось просовывать ступни сквозь тонкие матовые прутья и вытягивать руки, пытаясь достать кончиками пальцев до прутьев другой спинки. Так я мерила, насколько выросла.
В этой квартире повсюду стояла мебель: маленькие столики с пустыми китайскими вазочками, закрытые секретеры, от которых были потеряны ключи, черные застекленные шкафы с темными книгами. Мебель – маленькая, камерная, дефективно-изящная – стояла даже в коридорах вдоль стен, и оттого везде казалось узко, хотя квартира была большая, с высокими потолками: дом построили для министров и разного начальства. Бабушка называла дом “Цэкушник”, оттого что в нем жили члены ЦК.