Стук, стук, стук! – и все трое «дома».
Ну, да Ваня на них только рукой махнул: пускай! Одного-то он приметил, – уж этот от него не уйдёт.
Добежал до угла.
– Вылазь! – кричит в дыру под сараем. – Вылазь, Санька, вижу!
Сам, конечно, ничего не видит, потому что под сараем яма, а в яме темно. Да ведь чьи-то ноги под сарай лезли? Лезли. Чьи же, как не Санькины? Девчонки уже все «дома».
А тут сам Санька выскакивает в стороне из канавки – и бегом к палочке-выручалочке.
Надо бы и Ване скорей к ней, – чтобы первому постучать, – да он растерялся.
Как же так: ведь Санька под сараем сидит!
И Ваня ещё раз крикнул в дыру:
– Вылазь, Санька! Всё равно – вылазь!
Девчонки так со смеху и покатились.
А Саня уж у палочки – стук, стук стук! – и кричит:
– Вот он – я! Води-ка в другой раз.
Тут Ваня опомнился.
А от угла не идёт.
– Ребята, – говорит, – тут что-то не так. Тут с нами ещё кто-то в хоронушки играет. Вот сюда залез, – я своими глазами видел.
Ребятишки к нему.
Он стоит белый, как берёза, глаза большие, и шепчет:
– Вот тут, вот тут сидит… Я ноги видел. Лезет – ногами брыкается.
Ребятишкам стало не по себе.
Сумерки гуще. Лес рукой подать – и стоит тёмный, страшный. В лесу – волки, медведи и – как знать? – кто ещё.
Неизвестно, кто под сарай забрался. Сидит там…
Санька – боевой парнишка – как крикнет толстым голосом:
– Кто там в яме? Объявись!
А под сараем как шебуршнёт!
Таня, Паня, Маня как взвизгнут, как припустят бежать!
Хорошо – на меня набежали: как раз я из лесу шёл – с охоты. Еле их остановил.
Рассказали мне, как всё было.
Вижу – дело серьёзное. Пошёл к сараю. Девчонки за мной – издали.
Саня с Ваней стоят у угла – в руках уже колья у них: хотят в яму толкать.
– Обождите, – говорю. – Погляжу раньше.
Поставил я ружьё к стенке, опустился на четвереньки, чиркнул спичку.
Батюшки светы, кто под сараем-то сидит!
Я руку туда – и цоп его за уши!
Уж как он ни брыкался, – так за уши и вытащил его ребятишкам.
– Видали, кого струсили?
Заяц, здоровый русачина! Вот глупый, куда схорониться вздумал.
Косой этот всю зиму потом у девчонок в избе жил. Совсем ручной стал. Девчонки его так Санькой и прозвали. Забьётся, бывало, под печь, – спит там. А крикнуть ему: «Санька, вылазь! Вылазь, Санька!» – сейчас и выскочит. Дескать, не дадут ли капустки?
Не очень-то, значит, глупый.
Да уж там глупый не глупый, а тот раз маху дал: чем ему с ребятишками в хоронушки играть, под сарай лезть, сыграл бы лучше с ними в догонялки. Припустил бы назад к лесу, откуда пришёл, – кто б его догнал!
Он ногастый.
СИЛА НЕ БЕРЁТ
Удивляюсь я на певчих пташек: как только они на свете живут?
Ни силы в них, ни весу, – пух да перо. В костях и то у них воздух. Прутиком хлестнёшь, – и дух вон.
А ведь долгие годы здравствуют, ещё и песни поют – радуются. Гляди-ка, какие весёлые!
Гусь – тот вон как по земле ступает. В соколе или, всё равно, в ястребе – в тех опять сила большая. Силой и берут.
Добро бы ещё соловей: тот в роще живёт, в кустах. Этому есть где схорониться от ястреба. Чуть что – он в чащу – и был таков.
Ну, а взять, к примеру, жаворонка.
Этому куда деваться, когда кругом чистое поле?
Хорошо там, если трава или рожь стоит в поле, – человека за ней не видать. А вот как я нынче полем шёл: хлеб-то машиной сжат весь подчистую. Мыши схорониться – и то негде. И бежит впереди меня по дороге жавороночек, по-нашему сказать: пахарёк.
Люблю я эту пташку, хоть и всего-то в ней – ничего, песня одна. А уж как по весне обрадует, когда в лесу ещё зима полная, а он уж, пахарёк-то, над полем, над первой проталиной вьётся – песни своей серебро с поднебесья рассыпает.
Иду я, конечно, по дороге по просёлочной – и он впереди меня бежит. Пробежит, пробежит – и станет. Подойду, – он дальше.
И слетел. Слетел и ввысь забирает. Крылышками, гляжу, мелко-мелко затрепетал – вот-вот запоёт.
«А почему, – думаю, – ему и не запеть? День-то, гляди, какой тёплый да ласковый. На небе ни соринки, солнышко славно припекает, – даже пыль у меня из-под ног. Так, может, он лето вспомнил, гнёздышко свое тёплое во ржи».
Пахарёк и вправду запел.
Да на свою голову. Лучше б по сторонам глядел.
Я-то ещё издали приметил: мчится на него лютый враг – крылья серпом – соколок-белогорлик. Я даже крикнул пахарьку-то:
– Глянь, летит!..
Будто он человеческие слова понимать может.
Увидел, конечно, и он врага своего, да уж поздно: куда в чистом поле от быстрокрылого сокола денешься?
Камнем пал мой пахарёк с высоты – и прямо на дорогу, в тележную колею. А крылышками так и трепещет, сучит, как птенчик.
«Лихорадка, – думаю, – его с перепугу бьёт».
А он исчез, – как сквозь землю провалился.
Рассматривать тут некогда было, куда он девался: как раз тут и соколок подоспел. С лёту вниз, над самым тем местом, где сейчас пахарёк был, вихрем промчался – и опять взмыл.
А унёс что-нибудь в когтях или нет, – я не приметил.
Подошёл я к тому месту, где пахарёк был, и каждый комочек земли оглядываю. Коли сокол не унёс, должен ведь он тут быть, не мог же в самом деле под землю уйти.
Однако нет пахарька.
Вдруг вижу: будто глазок на меня из земли глядит.
Один глазок, а пташки нет.
Я ещё шаг шагнул, – получше рассмотреть.
Тут пахарёк вскочил на ножки, встряхнулся – пыль с него так облачком и поднялась – да полетел себе тихонько в сторону, в поле.
Что ты скажешь! Ведь это он от сокола прятался, крылышками на себя пыль накидал, в один миг под ней схоронился.
А соколик-белогорлик, гляжу, вон уж где – и за ласточкой погнался.
Пропала, думаешь, ласточка?
Обожди, не спеши. Сила, конечно, на его стороне, на соколиной, и полёт у него из всех птиц, пожалуй, самый что ни на есть быстрый будет. А вот не всякая же ласточка ему даётся, – тоже сам видел.
Такой же вот белогорлик, – может, даже этот и был, – в деревне у нас за ласточками метнулся. Соколков этих – чеглока-белогорлика, кобчика, дербника – сразу от ястреба отличишь: крылья у них очень длинные, узкие и серпом загнуты.