— От чьего имени, от имени какого правительства? — воскликнул Гарсес в самый жаркий момент спора.
В центре палатки горит маленькая керосиновая лампа. Двое мужчин с вызовом смотрят друг на друга, зная, что менее чем в полуметре от них под плащами лежат винтовки.
— Если хочешь, Гарсес, возвращайся, — говорит наконец лейтенант Бельвер после долгой паузы, видимо, оценив все возможности, включая худшую, — но смотри, не ошибись, когда будешь выбирать, на чьей ты стороне.
Гарсес выходит из палатки. Ветер стих, слышен лишь сухой шорох взвихренного песка. Сейчас он что угодно отдал бы за глоток виски и английскую сигарету, которыми угощал его Керригэн. Он вспоминает их разговоры, уже такие давние, но почему-то вдруг всплывающие в памяти, и совсем недавние события: смерть полковника Моралеса, суету в казарме, ящики в Комиссии по границам, интриги Рамиреса — отдельные фрагменты, которые направляют мысли в одну сторону, как провода направляют ток в электрической цепи. Он поднимает голову и видит белый след, оставленный упавшей звездой, потом смотрит на дюны, вдыхает воздух пустыни, наслаждается ее чистотой, бесконечно далекой от мира людей. Спустя несколько минут, нахохлившись, он направляется к палатке проводников поговорить с Исмаилом о предстоящем возвращении.
С первым лучом солнца старейшина показывает им дорогу на север и велит следовать по пути погонщиков верблюдов. Его пальцы чертят на твердом песке какие-то сходящиеся линии, а Гарсес думает о природном гостеприимстве этих людей и их мудром социальном устройстве, без которого невозможно выжить в столь трудных условиях. Единственное их приспособление — сложенный из камней очаг, чтобы было куда поставить миску. И вдруг в нем возникает желание стереть свое имя и название места, где он родился, не принадлежать больше ни одной стране, остаться здесь навсегда. В этот миг часть его существа находится будто в оцепенении сна, но вот кровь начинает быстрее бежать по жилам, и наваждение исчезает. Последние впечатления от деревни — бормотание закопченного чайника, жар глиняных чашек в прохладном воздухе, три традиционных глотка чая.
— Insch allah neschuf wischak besher
[49]
, — говорит старик, медленно склоняя голову, когда Гарсес, Арранс и Исмаил залезают на одну из машин. Небо тем временем становится зеленовато-лимонным, а на востоке над горизонтом появляются маленькие красноватые блики.
XXII
— Спокойно, — слышит он ее голос.
Керригэн сжимает зубы и упирается затылком в кожаную спинку. Сквозь пар он видит женщину, склоненную над тазом с горячей водой, свет лампы искорками вспыхивает на каком-то изогнутом инструменте, с помощью которого она делает примочки.
— Еще немного. А сейчас терпите, — снова говорит она, всовывая в рану смоченную йодом вату.
Керригэн чувствует, как женские пальцы мягко прикасаются к располосованной коже, как проникают внутрь ткани прямо под изгибом ребер, прижигая волокнистый слой цвета баклажана. Чем сильнее боль, тем сильнее чувствует он эти прикосновения, уже не только около раны; они пронзают его, как и неясное видение ее рук, снимающих с него рубашку и обматывающих марлей грудную клетку, ее легкое дыхание, такое близкое, что, кажется, он вдыхает выдыхаемый ею воздух, и вот уже боль становится не единственным его ощущением. В вырезе халата Керригэн угадывает мягкое колыхание белых округлых грудей. Движения, которые она делает, обматывая его талию бинтом, напоминают ритуальный танец или сомкнувшийся круг объятия. Позже, рассказывая о произошедшем в гавани, Керригэн неожиданно чувствует горячую руку женщины сначала у себя на щеке, потом вокруг шеи, тело ее сотрясает дрожь, будто через окно ворвался поток холодного воздуха. Он так растерян, что даже не прижимает ее к себе, скорее от удивления, чем от нерешительности, но спустя несколько мгновений все-таки обнимает, пытаясь рассеять ее страхи нежными утешительными словами, чувствуя тепло ее тела, по-прежнему дрожащего у него в руках, словно пытающегося спрятаться в них. Проходит какое-то время, прежде чем он осмеливается отвести волосы от ее лица и взглянуть прямо в глаза, чтобы понять, не сон ли это и не дурацкая ли ошибка. Растрепанная и очень бледная в голубоватом свете лампы, Эльса Кинтана пристально смотрит на него, призывно приоткрыв губы и с таким изумлением, с каким, наверное, миллионы лет назад первая женщина смотрела на первого мужчину. И тогда он с жадностью, чуть ли не грубо, со всем возможным в его состоянии пылом набрасывается на ее рот, на эти влажные, горячие, слегка припухлые губы, и они с готовностью раскрываются навстречу, как недавно его раненое тело раскрылось навстречу ее умелым рукам. Кровь. Слюна. И опять эти внезапные толчки в паху, от которых набухает плоть. Керригэн думает, как размыта граница между страхом и желанием — двумя ступеньками, не хватает лишь третьей, промежуточной. Одна и та же жестокая ночь сначала толкнула его в объятия смерти рядом с мрачными портовыми ангарами, а потом вывела на дорогу, возможно, еще более опасную, ведущую по самому краю бытия туда, где жизнь — один прерывистый долгий вздох, тело, едва различимое под распахнувшейся тканью, полуголые плечи на фоне полутемной комнаты.
Он слышит ее голос, но не понимает слов, когда она ведет его к кровати, осторожно помогает лечь, склоняется над ним, так что волосы падают вперед и почти касаются кожи, взбивает подушку и подсовывает ему под голову. Однако стоит ему повернуться, чтобы обнять ее и попытаться развязать пояс халата, как боль нападает снова, и она мягко отводит его руки, заставляя лежать спокойно, чтобы избежать новой атаки. Потом она ложится рядом, обнимает его за плечи, гладит ему виски, запускает пальцы в волосы, но при этом властно и нежно запрещает двигаться.
Он и не двигается. Тело кажется ему препятствием, какой-то бездонной чашей с костями из затвердевшей глины. Он закрывает глаза и представляет себя в отделанном деревом купе пригородного поезда, какие были во времена его юности, когда он мог просидеть в таком купе всю ночь и не испытывать при этом ни неудобства, ни скуки, поскольку его сны наяву были обращены в будущее, а не в прошлое. Она лежит рядом с ним, не засыпая и не отодвигаясь.
Керригэн чувствует, что поднимается температура, отдающаяся в голове, как стук идущего по туннелю поезда. В течение ночи он несколько раз впадает в забытье и столько же раз приходит в себя, ощущая страшную слабость, головокружение и ее руку у себя на груди поверх пропитавшейся кровью повязки. Эта слабость толкает его в ночь, в тростниковые заросли на берегу реки, и женщина в белых одеждах, сидящая в кафе с каким-то мужчиной, неотрывно смотрит не на своего спутника, а на него, будто вознамерилась заразить своей печалью. Он закрывает глаза, задерживает дыхание, и боль немного отпускает. Потом он пытается ухватиться взглядом за предметы, которые делают комнату такой реальной: стены, сырое пятно на потолке, письменный стол, стакан воды на столике возле ампул с пенициллином — и запечатлеть их в памяти, чтобы, очнувшись в следующий раз, найти их на прежних местах. Чего он никак не может, так это справиться со временем. Сколько часов провел он здесь, на горячем матрасе, сколько раз Эльса вставала и мерила ему температуру, сколько раз слышал он ее легкие шаги, сколько раз видел колебание голубых язычков в газовой горелке и свет лампы под голубым абажуром? Образы, рождающиеся в мозгу, не выдерживают неумолимого хода времени. Слова, которые он бормочет во сне, выскальзывают из головы, становятся подвижными и увлекают его в некое пространство в форме эллипса, откуда он не может выбраться, в некий калейдоскоп, чьи геометрические фигуры, прежде чем составить новый узор, одним ударом сбрасывают его в центр. Иногда где-то в углу картины-видения появляется плотная черная точка, и тогда он оказывается на площади Дар-эль-Баруд, в северо-восточной части Танжера, где под деревьями работают парикмахеры, а какой-то мальчик дрожа ждет обряда обрезания, и вот парикмахер хватает его за крайнюю плоть, с силой оттягивает ее и чикает ножницами. Каждая мысль, каждый образ существуют произвольно, без всякой связи, и бороться с их разнообразием бессмысленно. Мгновение спустя он уже на Блумсбери-сквер, на остановке автобуса 34, который сквозь туман довозит его до старой темной двери, за ней — скрипящие ступени, а на них — старуха на корточках с цветком в зубах; это тюльпан на очень длинном стебле, но он видит его будто сквозь многогранное зеркало, в котором почему-то не отражается его лицо, и тогда с ужасом понимает, что должен немедленно выбраться из сна и вернуться в реальность комнаты.