Гвардейцы атаковали мужчин и женщин с красными платками и флагами, ножами вспарывали животы лошадям. Во всей долине бал правили огонь и сталь, стоял стон вселенского катаклизма, а она не понимала, на каком свете находится, куда ее хотят спрятать, сталкивалась с людьми, которые бежали в разных направлениях, попадая в собственные водовороты и выкрикивая лозунги, но она ни на что не обращала внимания. Наконец она очутилась под брезентом в кузове грузовика, среди мешков с оливками, с одним-единственным чемоданом, да и тот ей едва успели собрать. Прижав ладони к вискам, она сквозь отверстия в брезенте равнодушно смотрела на красно-лиловый пейзаж, уходивший все дальше и дальше, по мере того как грузовик с охрипшим мотором пробирался среди рытвин и впадин по направлению к Альхесирасу. Она думала обо всем случившемся со странным спокойствием: руки на коленях, вопрошающий взгляд, будто до сих пор не поняла причинно-следственной связи событий; единственное, что ее занимало, — это замедленные движения тех двух неизвестных, как они сначала отшатнулись к автомобилю, а потом упали на колени в грязь бесформенной окровавленной массой, и еще тот необъяснимый факт, что она спасла жизнь человеку, которого уже не любила.
Она едва помнит путешествие на пароходе из Альхесираса в тесной каюте с изъеденными селитрой стенами и глиняным кувшином с водой, годной на то, чтобы умыться и смахнуть пыль с одежды, но не с души; пресная безвкусная жидкость не спасала ни от морской болезни, ни от запахов дегтя, машинного масла и вонючей жижи, которой якобы драили палубу. Она смотрела на горизонт, ни о чем не думая, бесчувственная к доводам рассудка, суровая, с новым для нее выражением мрачной решимости на лице, с мертвенно бледными губами и неподвижными, испуганными, лихорадочно блестевшими глазами — они словно всматривались в этот невероятный маршрут между разрушенным прошлым и невообразимым будущим. Нулевая отметка бытия.
Она приподнимается, чтобы взять сигарету с ночного столика, и только теперь понимает, как уже поздно… Любовь предстает во всей своей несоразмерности и несправедливости, со всей своей неизбежной болью и детским стремлением постоянно испытывать восторг… Ей кажется, она лжет самой себе, как если бы ее мысли принадлежали другой женщине и все произошло независимо от нее, а она была бы ничто, так, пустяки. Бывают моменты небрежения, когда человек не узнает себя и тревожится, что в глазах других тоже стал выглядеть иначе, будто его внезапно лишили имени. Рано или поздно начинают расползаться слухи, и все становится известно. Одно неверное движение, одно лишнее слово — и можно все провалить. Иногда я думаю, что моя история всем известна, что за мной украдкой наблюдают, заключают пари. Возможно, кто-то и сочувствует мне, не хочет моего провала, но это еще более непонятно, чем всеобщее любопытство.
Она закрывает глаза и на несколько секунд замирает. Если бы можно было не видеть, не слышать, не вспоминать, но как? Время словно врезалось в кожу. Она не тоскует по тому, что осталось позади, только, пожалуй, по той женщине, какой она была раньше и какой почти уже нет: она растворяется в жарком воздухе, будто Танжер постепенно откалывает от нее кусочки. Каждый приносит в город свою легенду, свою историю. Окружающее ее молчание на поверку оказывается живым и подвижным, оно то умоляет, то тревожится и всегда бодрствует. Она боится сойти с ума из-за беспрерывного шепота, наподобие ветерка овевающего голову. От этого беспокойства не избавиться, потому что оно внутри, в сознании, даже не на границе между мыслями и внешним миром. И суть его — страх одиночества в городе, где ее никто не помнит, в этом отеле, в этой комнате, когда нет сил ни спать, ни бодрствовать. Но вдруг, прокладывая дорогу из прошлого в настоящее, в памяти всплывают первые аккорды вальса и молодой офицер, который пригласил ее танцевать на том приеме в «Эксельсьоре». На миг черты лица смягчаются, взгляд становится чуть ли не мечтательным, будто ее время еще не ушло, но она тут же спохватывается, что это смешно. Из зеркала на нее смотрит женщина с невеселой, безнадежной улыбкой. Она встает и со злостью комкает бумагу, будто хочет избавиться от причины, которая заставила ее взяться за перо, от вечного желания объясниться и восстановить утраченное доверие, хотя объяснить уже ничего невозможно.
В который раз она задается вопросом о свидетелях — слугах в усадьбе и арендаторах, не представляя, кто и что рассказал, а кто промолчал, и многие ли в кабачках Линареса тихо обсуждают случившееся, добавляя выдуманные подробности, от злости искажая факты или преувеличивая их значение в силу никому не нужной преданности. Еще она спрашивает себя, как новость могла дойти до Танжера и до этого усатого военного, капитана Рамиреса, который подкатился к ней на устроенном посольством коктейле со всякими гнусными намеками, и вид у него при этом был энергичный и в то же время осторожный, даже трусливый, как у всех тех, кто хочет назначить цену за свое молчание. Она разговаривает сама с собой, строит бесполезные догадки, она изгнана в самое уединенное и худшее место — бездну собственного сострадания.
Эльса Кинтана гасит свет и ложится в постель. Неуловимый аромат простынь переносит ее в далекие времена детских песенок… Куда ты идешь, Альфонс Двенадцатый?/ И почему ты грустный такой?/ Я иду искать Мерседес/ вчера с нею вместе я потерял покой… Голоса, запахи, балкон с геранями, откуда она, встав на цыпочки, смотрела на женщин, возвращавшихся с кувшинами от источника, и на детей, певших хором на площади. Однако в воспоминаниях все приобретает иной смысл, лишенный простодушия, будто она смотрит из глубины пещеры, а над ней бесшумно проносятся детеныши летучих мышей. Она слегка подтягивает колени и съеживается, как зародыш, потому что теперь действительно настал момент, когда нужно бояться.
XI
Крошечные замкнутые пространства, способные вызвать приступ клаустрофобии даже у здорового человека, погружены в темноту и напряженное ожидание. Что-то вот-вот должно произойти, но глаза будто завязаны или смотрят на черный экран, тщетно надеясь на появление изображения. Вдруг в этой замкнутой темноте звонит телефон — раз, другой, третий. Слышатся скрип стула, быстрые шаги и легкий шорох, будто кто-то на ощупь второпях ищет что-то на столе. Какой-то маленький твердый предмет с глухим стуком падает на каменный пол, снова скрипит стул, и взволнованный голос резко произносит:
— Слушаю… Да, это я… Хорошо… в Хаф-фе… Да, через час… Пока.
Гарсес, притаившись за дверью кабинета и сдерживая дыхание, вжимается спиной в холодную стену комнатенки, где хранятся сокровища картографического отдела — разномастные картонные цилиндры. Он узнал голос капитана Рамиреса. Раздается щелчок выключателя, и под дверью возникает слабо освещенная щель. Отдельные детали начинают складываться в мозгу в единое целое. Гарсес сосредоточенно хмурит брови, он весь внимание, весь превращается в слух, чтобы не упустить ни одного движения из тех, которых из своего укрытия видеть не может. Вот слышатся шаги капитана Рамиреса, он пересекает кабинет и направляется к выходу. Когда наконец хлопает дверь, Гарсес глубоко вздыхает и расслабляется, однако убежище покидает лишь через несколько секунд. В комнате темно, только вспышки прожекторов на наблюдательных вышках через равные промежутки времени слабо освещают ее, прочерчивая и стирая оранжевые полосы на темно-серых каменных плитах. Он вынимает из кармана брюк никелированную зажигалку и ведет ею над столом, но не обнаруживает ничего заслуживающего внимания: бумаги со штампом артиллерийского корпуса, папка из тисненой кожи, чернильница с двумя ручками, несколько объявлений, прихваченных из бара, учебник по стрельбе… Он мрачно смотрит на запертые ящики стола и трет виски в надежде побыстрее что-нибудь придумать. Гарнизон расположен в нескольких километрах от Танжера, прямо на границе испанской зоны. У него нет времени поговорить с Исмаилом, а если он сам заявится в Хаффу, Рамирес тут же его узнает. Вдруг в глазах искоркой загорается какая-то идея.