— Сказать тебе одну вещь? — Прежде чем продолжить, он несколько секунд с вызовом смотрит на Гарсеса. — Теперь у меня нет никаких сомнений. Мы наткнулись на что-то серьезное.
— Тогда нужно торопиться, — замечает Гарсес. — Я не могу надолго откладывать экспедицию, самое большее — до следующей недели. Правительство заинтересовано в развитии рыболовства на атлантическом побережье и в скорейшем заключении соглашений с проживающими на испанской территории племенами.
— Хорошо, — заключает Керригэн, — постарайся разузнать что-нибудь об этих ящиках и не теряй из вида Рамиреса; возможно, и о твоей даме что-то выясним.
И вдруг, уже с другим выражением, указывает на висящую на стене гравюру, где на фоне готических развалин изображена аллегорическая фигура нимфы с завязанными глазами и чашей в руке.
— Золото или шпага, вино или яд, — таинственно изрекает он. — Никто не знает, что скрывает сердце женщины.
Гарсес коротко кивает, глядя на изображение, на длинную, как у цапли, шею, обнаженную грудь, ощущая исходящие от картины слабые волны, затем возвращается к столу, берет стакан и медленно осушает его.
— Посмотрим, что я смогу сделать, — говорит он сосредоточенно, словно пытаясь привести в порядок разбежавшиеся мысли. — А ты займись Вилмером, — добавляет он уже на пороге и поднимает в знак прощания руку.
Оставшись один, Керригэн подходит к бюро и заводит фонограф. Легкая арабская мелодия наполняет комнату позвякиваньем бубенчиков. Это не традиционная марокканская музыка, а старинный плач kabilas
[30]
, хоровое пение, родившееся в глубинах песков. Корреспондент London Times разваливается во вращающемся кресле — ноги на столе, голова откинута назад, глаза закрыты — и отдается во власть музыки, которая обволакивает очарованием, словно песня сирен. Он чувствует себя усталым, боль в шее не дает покоя. Под звуки припева перед глазами встает странно символичная фигура с картины, пейзаж ушедших веков, разрушенные башни и лиловые холмы на рассвете или, наоборот, на закате, эта женщина, не прекрасная и не уродливая, чуть улыбающаяся, новоявленная Джоконда с завязанными глазами, которая, кажется, движется и дышит, будто где-то в ее теле теплится жизнь, и в то же время ясно, что она обречена на смерть. Нечто инертное, беззвучное и бесплотное, слепое, как сама судьба. Это видение приводит Керригэна в уныние. Он мало спал, а усталость всегда вызывает в нем смятение чувств, навевает какие-то абсурдные, бредовые образы. Все эти символы: и женщина с картины, и музыка, словно отголосок богослужения, и смутное разочарование — хрупкие элементы, усиливающие физическое недомогание. «Мы любим не красоту, — думает он, — а поражение».
X
Танжер, 15 ноября 1935 года, — пишет Эльса Кинтана, склонив голову над чистым листом.
…Оказывается, ночи этого континента, одиночество и все случившееся наслаиваются в памяти друг на друга. Трудно защитить свое личное пространство от непрошеных гостей в виде вопросов, даже здесь, в городе, где нет невиновных. Я ждала тебя в номере отеля, на пристани, я до сих пор жду тебя… Но когда я вижу море, превращающееся вдали в горизонт, и воду с рассыпанными по ней фантастически зелеными бликами, я понимаю, что твой приезд — почти легендарное событие, которое никогда не произойдет. Возможно, это и к лучшему.
Она хочет, чтобы голова была совершенно пустой. Подперев левую щеку и полулежа на столе у окна, она смотрит в темноту, как слепая, не в состоянии различить контуры мира — лишь инстинктивно ощутить их. Из густоты танжерской ночи рождаются воспоминания, наполненные предчувствиями, которые ей в свое время не удалось расшифровать. Она вспоминает безумие последнего дня, когда, открыв ставни, увидела вдали тучу пыли от скачущих галопом коней, блеск лакированных козырьков среди разбросанных гроздьями домов, сады на склонах, особую прозрачность воздуха, застывшего в преддверии беды. С другой стороны холма спускались арендаторы, вооруженные толстыми палками. Закон об аграрной контрреформе, принятый кабинетом консерваторов, свел на нет все, чего удалось достичь с 1931 года. Вот уже несколько дней крестьяне втайне вели какую-то деятельность — скупые жесты, недосказанные фразы, свирепые взгляды, но она, поглощенная неотложными делами более личного свойства, не обратила на это должного внимания. И вот теперь она неподвижно стояла за занавесками, лишь дыхание туманило стекло. Тогда она впервые увидела то, что с тех пор навсегда поселилось в ее ночных кошмарах. Дым, тянувшийся за черным автомобилем, который подъехал к дому и остановился во дворе у высохшего фонтана. Показавшиеся огромными силуэты двух мужчин с невыразительными лицами. Тот, что слева, весьма элегантен, в длинном пальто и надвинутой на глаза шляпе. Другой, потолще, — в синей фалангистской рубашке. Когда они спросили насчет Фернандо, кровь в висках забила тревогу, потому что она почувствовала в их словах решительность и жестокость ультиматума.
В памяти возникают какие-то обрывки, отдельные сцены, которые только теперь наполняются движением, а тогда это были просто застывшие образы: пыльный двор, раскрытая навстречу холоду дверь, Фернандо на пороге, высокий и беззаботный, в распахнутой рубашке, будто ему некогда было застегнуть верхние пуговицы, приближающиеся голоса сборщиков оливок, рука, метнувшаяся за отворот пальто, высеченные изо льда глаза, сузившиеся от ненависти зрачки, яркий свет на побеленной стене, мгновенно вспыхнувший и погасший отблеск, словно воздух превратился в раскаленные уголья на вороной стали пистолета, который один из мужчин достал из кобуры. Она подозревала, что Фернандо замешан в каких-то темных делах, и не раз предостерегала от знакомства со всякими опасными личностями, но никогда ни о чем прямо не спрашивала; может быть, боялась узнать правду или услышать ложь, а может быть, ей просто было на это наплевать. Отвращение и малодушие помогали ей оставаться в неведении, вне реальности, не замечать спрятанных в усадьбе мешков, каких-то ночных встреч, странных сообщений, опубликованных в местной газете среди объявлений о спектаклях и продаже гитар, не вслушиваться в горячие споры, которые никто особенно не скрывал и которые она принимала за обычные ссоры за карточным столом…
Она не знает, откуда взялись эта решимость, быстрота реакции и твердость; возможно, отдельные поступки действительно рождаются еще до того, как свершаются, существуя в бесконечной череде возможностей, которые никто не в состоянии предвидеть, и лишь неумолимый случай обязывает нас выбрать ту или иную. Когда она наконец поняла, что случилось, в руке у нее было короткоствольное ружье, палец судорожно сжимал спусковой крючок, а на земле валялись два окровавленных трупа. Потом раздались другие выстрелы, голоса, звуки ударов, топот бегущих ног, скрип дверей и передвигаемой мебели. А снаружи, в долине, тоже слышалась пальба — гвардия наступала на плотную толпу крестьян. Из домов выскакивали люди с головешками, кухонными ножами и другими предметами, которые могли служить оружием. Возбужденная, распалившаяся масса выплеснулась в речную долину, казалось, все горы поднялись во внезапном порыве, и она не могла понять, по каким таким причинам ее действия вдруг слились с этим общим движением, будто выстрелы послужили сигналом, чтобы неукротимая коллективная энергия вырвалась наружу, и вот уже кровь требует еще крови, и не просто пугает шрапнелью, но заставляет грохотать снаряды, и вот уже нет ничего, кроме гнева, гула и хаоса.