— Хлороформ! — объявил инспектор полиции, лишь только уловив запах.
Двое его коллег, осторожно бродя среди хаоса, брали пробы и отпечатки пальцев. На портупеях у них висели рации, из которых доносились приглушенные разговоры. Как поняла синьора Манфреди, преступники не стали взламывать дверь, а проникли через окно второго этажа. Полицейские упоминали какую-то банду румын или албанцев, вроде бы орудующую в районе. Настоящие профессионалы, сказали они: никакого лишнего разгрома, жертву усыпляют хлороформом или эфиром, берут только то, что можно выгодно продать на черном рынке. В прошлом месяце эти ребята уже ограбили виллу неподалеку.
— Но вот что странно: не похищено ничего ценного, — продолжал Феррер, — только рабочие материалы: документы, компакт-диски, винчестер…
Он кинул на Росси вдумчивый и проницательный взгляд человека, всю жизнь разгадывавшего тайны старинных полотен, умеющего видеть каждую мелочь. Затем он посмотрел на меня так серьезно, будто полагал, что мы что-то замышляем, но ограничился лишь словами: «И это все». Рассказ был закончен.
Но это было еще не все. Что это за грабители, которые врываются в дом и не берут ни дорогой музыкальный центр, ни телевизор «Банг и Олафсен», упомянутый в показаниях синьоры Манфреди, ни висящую в кабинете литографию Брака, ни серебряный чайник XVIII века — ничего, кроме папок с бумагами? Что это за грабители? — спросил меня инспектор Леони в комиссариате на Корсо деи Тинтори. Что это за грабители? — спросила и я, после того как, не моргнув глазом, выслушала Феррера.
Внутри у меня все сжималось от угрызений совести. Я раскаивалась, что не до конца рассказала Росси историю о падении с велосипеда, умолчала о разговоре с Боско Кастильоне, утаила появление карлика в пальто с лисьим воротником. В памяти всплыли слова профессора: «Мы игнорируем знаки, не прислушиваемся к голосу здравого смысла и запираемся в клетке своих вымыслов. Кто хочет жить в постоянной тревоге?» Но зачем же я пренебрегала такими знаками? Поведай я все вовремя профессору Росси, он, возможно, не лежал бы теперь на больничной койке, измученный, словно нокаутированный боксер, утративший на время остроту ума, раненый, беспомощно скрючившийся на кровати.
Врачи диагностировали отравление наркотическими веществами через дыхательные пути. В крови нашли высокую концентрацию трихлорметана и хлористого этила, очень эффективного и очень токсичного анестетика. По словам доктора Ладжи, повышенная доза могла бы вызвать остановку сердца.
Я чувствовала себя страшно виноватой — почему я скрывала все это? Бравада? Желание притвориться, что ничего не случилось? Или страх, что, узнав об этом, профессор заставит меня бросить диссертацию? А может, я считала, что не говорить ничего — это способ отогнать опасность, вычеркнуть ее или уменьшить ее значение, точно это идиотская мелочь, не стоящая внимания? Положа руку на сердце, я не находила своему поведению рациональных объяснений. Я просто думала, что говорить и молчать — это два противоположных средства изменить судьбу. Так было всегда, сейчас и пятьсот лет назад. Говорят невиновные, дети и те, кто не боится правды. Молчат скептики, недоверчивые и те, кто полагает, что им рано или поздно придется что-то скрывать. И здесь я была не на стороне честных. Не без греха, как говорил ватиканский архивист о Мазони. Тот тоже сталкивался со знаками, подозрениями, предвестиями, тоже изведал опасения и угрозы. Как и я.
Я предавалась таким размышлениям, когда вошла черноволосая медсестра в сабо и белом халате, держа в руках пластиковый пакет с прозрачной жидкостью. Пакет она повесила на металлическую рейку у изголовья кровати.
— Доктор сказал, что ему нужно оставаться под наблюдением еще день, — сообщила она.
Росси притворно запротестовал — я не знала за ним этой способности. Он сел на краю кровати, свесив ноги, но медсестра взяла его за руки и уложила обратно.
— Снова хотите голову себе сломать? — враждебно проговорила женщина.
— Франческо, пожалуйста, попроси эту синьору сейчас же принести мою одежду, — настаивал профессор, напоминая побитую собаку, которая, однако, еще кое на что способна.
Но Феррер искоса поглядел на медсестру с длинными, как весла, руками и прической в виде пышного хвоста и лишь слегка пожал плечами, приподняв одновременно брови, — мол, что же я могу сделать?
Медсестра, сняв повязку с головы профессора, принялась за процедуры. Мы с Феррером вышли и уселись в пластмассовые кресла.
— Не знаю, надо ли говорить его жене, — сказал Феррер.
— Жене? — изумленно спросила я. — Не знала, что профессор женат.
— На самом деле — нет. Они расстались много лет назад. После смерти дочери, — пояснил реставратор чуточку боязливо. Чуточку, но все же заметно. По крайней мере, я заметила и как наяву увидела фото, стоявшее на столе Росси: светловолосая девочка, на щеках — ямочки, джинсы с двумя черешнями, вышитыми на переднем кармане, трехколесный велосипед, красные сапожки…
— А… — только и произнесла я, сделав паузу, показывая, что готова слушать, если мне захотят рассказать что-то еще, но не стала задавать вопросов, опасаясь показаться назойливой или бестактной.
— Это давняя история, — задумавшись на несколько секунд, продолжил Феррер. Глаза его сузились, в них блестела пытливая искорка, словно он изучал старинное полотно, — хотя есть вещи, которые всегда с нами, сколько бы времени ни прошло. Мне кажется, Джулио навсегда остался в том дне. Страдание стало для него панцирем, сквозь который не могли проникнуть никакие советы. — Реставратор поднял крутые брови, ожидая, видимо, сочувственного отклика. — Он отстранился от всех, от коллег по университету, от Элианы, своей жены, как будто она мучилась меньше. — По тону Феррера я догадалась, что он не раз говорил с женой профессора и, наверное, был на ее стороне. — В любом горе всегда присутствует ощущение потери, которое настраивает против мира, и с этим трудно бороться. Дай бог, чтобы ты не проверила этого на себе. — Он откровенно посмотрел на меня. Похоже, Феррер говорил со знанием дела, будто в каком-то смысле подводил итог и собственной жизни. — Ну, это не всегда так, — поправился он, — лишь временами. Зависит от человека, я думаю. Некоторые лелеют свое горе, защищают его зубами и когтями, словно самую ценную вещь на свете. Они не выносят, если кто-то отнимает у них звание величайшего страдальца, их терновый венец, — добавил он не без иронии.
— Должно быть, все это очень тяжело, — отважилась я вступиться за профессора.
— Конечно, тяжело. — Феррер как будто пожалел о своей резкости. — У нас порой хватает смелости судить о том, что происходит с другими, а ведь мы неспособны даже понять, что делается внутри нас. — Он покачал головой с оттенком снисходительности, так, будто в свои шестьдесят пришел к убеждению, что никто не имеет права никого судить. — Некоторые, перенеся беду, пытаются идти дальше, а другие не могут и решают остаться там, где остались дорогие им люди. Или не решают, а просто остаются, потому что больше ничего не могут сделать. Джулио повел себя именно так, и Элиана этого не выдержала. Она всегда была очень независимой. Такого испытания она вынести не смогла — и ушла от него, а потом переехала в Милан. К счастью, оба после расставания смогли двинуться вперед. Il tempo è il più soave balsamo
[15]
.— Он подергал свои вьющиеся волосы. — Хотя после такого никто не может остаться прежним. По-моему, они иногда видятся, поддерживают контакт, вот я и подумал, не сообщить ли ей обо всем.