Я больше всего жажду того, чего меньше всего желаю,
жить дальше — вот что мне нужно.
Чтобы убежать от смерти, я жду смерти,
я ищу мира, но не спокойствия.
Чтобы освободиться от своих цепей,
я ищу льда в огне,
бури там, где царит согласие,
жизни там, где господствует смерть,
сражений среди перемирия…
Свои стихи он строил на антитезах. Возможно, единственное для умного человека средство противостоять превратностям судьбы — построить свою жизнь на противоречии, которое, как говорили древние греки, есть мать всех идей. Лоренцо жадно читал, с двенадцати лет писал стихи, но всегда помнил о своем политическом призвании — ему при всем желании не дали бы забыть об этом. Наверное, он культивировал свои склонности — к литературе и к действию — в двух несообщающихся отделениях души, как те, кто ставит свечки и Богу, и черту.
Контрасты в литературе развивают чувство юмора и ироническое отношение к действительности, но контрасты в жизни никак не могут подготовить человека к встрече с непредвиденным. А именно непредвиденным и была полна флорентийская политика. Кто способен вовремя среагировать на то, чего и вообразить не может? И как не отбросить опасения и страхи, если в твоем мире ценится только смелость? Разве отважный человек станет повсюду появляться с телохранителями или прятаться от других, скрывая лицо, вечно пребывая в боязни? Старший из Медичи, видимо, считал, что поддаться страху — значит заранее сдаться на милость врагов, и потому решил гнать от себя все домыслы и предзнаменования, забыть о тревогах и дурных предчувствиях, которые, верно, не раз посещали его.
Я кое-что понимала в этом. Именно такого рода переживания я испытывала в последнее время, оказываясь на улицах города, — будто прошлое затаилось на перекрестках и любой сколько-нибудь чуткий человек может ощутить за спиной его незримое присутствие. Это чувство идет от нашей животной природы: словно обоняние тигра, оно предупреждает нас о происходящем или о том, что вот-вот произойдет, хотя мозг не воспринимает эти предвестия, утверждая верховенство разума над инстинктом. Именно здесь было слабое место гуманистов, и Лоренцо, как и множество художников из его окружения, поддался тщеславию собственного интеллекта.
Меня постоянно терзал вопрос: кто же был в городе тем воскресным утром? Боттичелли — совершенно точно. Девятилетний Макиавелли, совсем желторотый мальчишка, играл в тот день с обручем неподалеку от пьяцца делла Синьория. Свидетелями событий оказались и другие известные люди — гуманист Полициано, Леонардо да Винчи, Пьерпаоло Мазони, географ Тосканелли. Кто еще? Кто из несметного множества флорентийцев, собравшихся на виа Мартелли, у входа в собор, знал, что произойдет? Сколько из них держали оружие под одеждой? Кто отдал последний приказ — о свержении совета, в котором главенствовали Медичи, — высшего органа власти в республике?
Когда все обсуждали участников событий, Мазони задавался вопросом, кто же был душой заговора. В его тетрадке есть упоминание о загадочном существе, не имевшем «ни лица, ни затылка, ничего — ни спереди, ни сзади». Сперва я подумала, что речь идет о призраке — дьявольском наваждении или чем-то подобном, но дальше шла фраза, заставившая меня расстаться с этой мыслью. Мазони имел в виду совершенно конкретного человека: «…зачинщик, вложивший яд в уста многих далеких от него людей, впрыскивавший его в течение долгого времени, который привел в исполнение свой преступный план обманным и беззаконным путем и был способен поместить этот яд даже в уста любовницы или близкого друга своей жертвы…»
Мазони не ошибался в своих предвидениях: убийца был из высшего света. На третьей стрелке, ведущей к мишени, я поставила крупный вопросительный знак и написала большими буквами: ТРЕТИЙ ЧЕЛОВЕК, словно то было название фильма.
С моей точки зрения, заговор созрел в самой Флоренции, где ненависть стелилась по улицам. Если история чему и учит, то прежде всего тому, что дерево для костра всегда берется где-то поблизости; лишь позднее приходят чужаки, чтобы подбросить своих дровишек. Вероятнее всего, Папа Сикст и Фердинанд Арагонский всего лишь оказали поддержку тем, кто разжигал смуту в городе, где Медичи своим невыносимым блеском затмевали всех и вся.
Иногда мне казалось, что еще минута, еще полсекунды — и я найду решение головоломки. Это ощущение посетило меня и ночью, когда я уже засыпала. Оно было мимолетным, и на миг я почувствовала себя на грани открытия чего-то важного, хотя не имела ни малейшего понятия о том, что это может быть. Обычно в таких случаях говорят: «Слова вертятся на кончике языка». Реальность, однако, была иной: вопросов становилось все больше, а ответов — все меньше. Разволновавшись, я встала с постели; только что стемнело, и за окном зажглись городские огни.
Однажды вечером, давным-давно, я читала у нас дома, в Сантьяго, детскую энциклопедию и наткнулась на рассказ о раскопках Шлимана в Трое. Он поразил меня так сильно, что много лет я мечтала стать археологом. Когда Шлиману было семь лет — примерно столько же, сколько мне тогда, — отец подарил ему «Илиаду», и с тех пор малолетний мечтатель твердо знал: у него одна цель в жизни — отыскать развалины Трои. Потратив сорок лет, он нашел их. Вся жизнь Шлимана была лишь подготовкой к тому моменту, когда его заступ коснулся золотой погребальной маски среди руин Микенского дворца. И совершенно неважно, была это маска Агамемнона или кого-то другого. Главное, что Троянская война оказалась правдой: Шлиман в свои семь лет сердцем почувствовал, что Гомер не мог лгать.
В детстве все так и происходит: простодушие и мечтательность идут рука об руку. Потом приходит взрослая жизнь, и мечты отступают; но есть вещи, которые не забываются. Именно в то время я окончательно пристрастилась к атласам и книгам. Я часами лежала в постели, на животе, задрав согнутые в коленях ноги, и читала о замкнутом, необщительном мальчике с плохими манерами, который, однако, в пятнадцать лет безукоризненно говорил на аттическом диалекте древнегреческого языка.
Можно найти лишь то, что ищешь, — в этом, пожалуй, и заключается преподанный Шлиманом урок. Иными словами, найти что-то можно, только упорно мечтая об этом. Но я искала во Флоренции не погребальную маску древнего царя, а сведения об убийце, которому пятьсот двадцать семь лет удавалось оставаться незамеченным.
Мой отец принадлежал к школе Шлимана: немецкие методы работы и романтическое представление о ее цели. Сотни раз я наблюдала, как он сидел в своем кабинете до самого рассвета: на лице упорство и методичность, глаза горят, среди бумажных завалов на столе дымится сигарета. Временами я попрекала себя за отсутствие такой методичности в исследованиях: мне хотелось браться сразу за все. В двадцать лет нелегко направить все силы на достижение единственной цели. Лишь позже начинаешь понимать, на что действительно стоит потратить жизнь.
Может быть, именно поэтому я уже три месяца жила во Флоренции, зарывшись в бумаги и старинные манускрипты. Я вошла в тот возраст, когда целеустремленный человек просто обязан поступать как Шлиман — другого выхода нет.