Чтобы добраться до Льгова, надо ехать не на Сухиничи (на запад, ошибочное направление), а на Горбачево (восток) и затем уже на юг: Орел – Курск. Но в этом случае дальнейшее бегство предполагало бы Харьков и Симферополь, т. е. опять-таки Крым, куда Л.Н. ехать не хотел. К тому же на Курск через Горбачево прямого сообщения из Козельска не было. Пришлось бы в Горбачеве ждать пересадку восемь часов, опять же постоянно рискуя встретиться на этой узловой станции с С.А., которая поехала бы из Щекина в Козельск именно через Горбачево.
Таким образом, духовная поездка в Оптину и Шамордино через «глухой» Козельск оборачивалась для Л.Н. настоящей западней: выбраться из нее можно было только через то же самое Горбачево, откуда они и приехали в Козельск, но куда, в случае преследования мужа, неизбежно приехала бы его несчастная жена.
И вот, гонимый страхом, Толстой выбирает скорейший, с точки зрения железнодорожного расписания, но и самый длительный по географии маршрут: Козельск – Горбачево – Воронеж – Новочеркасск.
Именно неумолимые законы российских железных дорог, а вовсе не романтическая любовь к Кавказу, оказались главной, решающей причиной того, что Толстой бросился бежать не на запад и не на юг, а на юго-восток, через бескрайние донские степи.
Поэтому так смешно и горько читать, что Толстой скончался «на богом забытой станции». Астапово-то как раз не было «богом забытой станцией». Это была крупная, узловая станция между Данковым и Раненбургом. Если бы болезнь Толстого не развивалась так стремительно и они без пересадки проскочили бы Горбачево, Данков, Астапово, Богоявленск, Козлов, Грязи, Графскую и, наконец, Воронеж, дальнейший путь лежал бы через пустые степи, через сотни и сотни верст, до первого крупного поселка – казачьей станицы Миллерово.
Восток – дело тонкое…
Не совсем пустыня
В предыдущей главе мы говорили, что в начале 1880-х годов Толстой в своих исканиях был одинок. Это не совсем точно. Толстой чувствовал себя одиноким, лишившись поддержки семьи. «…вы не можете и представить себе, до какой степени я одинок, до какой степени то, что есть настоящее я, презираемо всеми окружающими меня», – писал он Михаилу Энгельгардту в конце 1882 года, исповедуясь перед незнакомым молодым человеком, который проявил сочувствие к его настроениям. Но в действительности уже с осени 1881 года, сразу после переезда Толстых в Москву, рядом с ним стали появляться люди, которые хотя и не были «толстовцами», но были ему духовно близки и приятны.
Одним из таких людей оказался философ Н.Ф. Федоров, служивший библиотекарем Румянцевского музея. Ровесник Л.Н., он уже тогда выглядел как худенький, небольшого роста старичок, круглый год ходивший в одном и том же коротком пальтеце. Его называли «московским Сократом». Это был абсолютный аскет: жил в тесной каморке при библиотеке, спал на голых досках, постелив себе всё то же пальто, и свое немаленькое жалование главного хранителя библиотеки тратил на книги для той же библиотеки и раздавал нищим. Он был робок и застенчив, но вместе с тем горел внутренним огнем яростного защитника мировой культуры, особенно – книжной. Видевший его сын Толстого, Илья Львович, полагал, что «если бывают святые, то они должны быть именно такими».
Как мыслитель, автор «Философии общего дела», изданной после его смерти Петерсоном, бывшим учителем в яснополянской школе Толстого, Николай Федоров оказал влияние на Циолковского, Вернадского и Чижевского. Повлиял он также на многих советских писателей 20–30-х годов: от Андрея Платонова до Владимира Маяковского. Главная его мысль заключалась в том, что необходимо физически воскресить всех умерших людей, «поколение отцов», используя новейшие достижения науки. При жизни Федорова, да и после него это представлялось квазинаучной утопией. Но сегодня, в эпоху моды на «клонирование», это не кажется полным бредом. Для размещения воскрешенных он предлагал выход человека в космос и его заселение. В конце XIX века это тоже казалось утопией.
Толстой впервые увидел Н.Ф. Федорова в 1878 году, когда работал в Румянцевской библиотеке с материалами о декабристах. В октябре 1881 года, после первого месяца, проведенного в Москве («…самый мучительный в моей жизни», – жалуется в дневнике), он вновь встретился с ним и увидел совсем другими глазами. «Николай Федорыч – святой, – пишет в дневнике от 5 октября. – Каморка. Исполнять! Это само собой разумеется. Не хочет жалования. Нет белья, нет постели».
Но ничего общего с «философией общего дела» у Толстого быть не могло. Сама идея материального воскрешения «отцов» в корне противоречила тому, что искал в духовной сфере Толстой. Он искал Царства Божия внутри, а не вне человека. И Федоров мог привлекать его только как человек, обретший Царство Божие внутри себя. Толстой был духовным эгоцентристом, Федоров – утопическим практиком. Для Толстого насильственное возвращение человека помимо Божьей воли в его грешное земное воплощение было бы не просто неправильным, но ужасным актом. Наконец, у них были противоположные подходы к пониманию «общего дела». В понимании Толстого «общее дело» – это самое естественное дело, которым занимаются крестьяне. Федоров же призывал к служению одной идее, в этом плане являясь духовным коммунистом.
Федоров был в восторге от «Войны и мира». Но почему? «В „Войне и мире“, – писал он, – сам Толстой, сколько имеет сил, воскрешает своих отцов, влагая весь свой великий талант в это дело, – конечно, лишь словесно». Познакомившись с автором романа, Федоров ждал от него если не пропаганды своей идеи воскрешения, то уж, по крайней мере, дальнейшего словесного «воскрешения» отцов в своем творчестве. «При каждой встрече с моим отцом, – вспоминал старший сын Толстого Сергей Львович, – он требовал, чтобы отец распространял эти идеи. Он не просил, а именно настойчиво требовал, а когда отец в самой мягкой форме отказывался, он огорчался, обижался и не мог ему этого простить».
Но как раз в это время Толстой отходит от исторической прозы, а свои мечты о писании «в поэтическом роде» прячет глубоко в себе, признаваясь в этом только в письмах к жене. Больше того: в это время книжная культура вызывает в нем ненависть. Однажды Толстой пришел в Румянцевскую библиотеку. Федоров пригласил его в хранилище, чтобы он сам мог выбрать нужные книги. Толстой оглядел длинные ряды высоких шкафов со стеклянными дверцами, набитые книгами, и тихим голосом задумчиво сказал:
– Эх, динамитцу бы сюда!
Возмущению Федорова не было предела! «Всегда спокойный, добродушный и приветливый, на этот раз он весь горел, кипел и негодовал», – вспоминал их общий знакомый.
Окончательный раскол между ними вызвала статья Толстого «О голоде», которая по цензурным соображениям не могла появиться в России, но была напечатана в английской газете „Daily Telegraph“ 14 января 1892 года. Толстой писал эту статью, удрученный картинами крестьянского голода 1891–92 годов, когда он сам и его старшие дети принимали непосредственное участие в помощи голодающим. Радикальный тон этой статьи, вдобавок своеобразно переведенной на английский язык в антиправительственном духе, возмутил Федорова. Возможно, он вспомнил о «динамитце» и решил, что Толстой призывает к бунту и расправе с властью. Заведующий отдела рукописей Румянцевского музея Г.П. Георгиевский так описал встречу Толстого и Федорова после статьи: