Тут все мои дети, но они не помогут мне своим самоуверенным деспотизмом; а мне одно нужно, нужна твоя любовь, необходимо повидаться с тобой. Друг мой, допусти меня хоть проститься с тобой, сказать в последний раз, как я люблю тебя. Позови меня или приезжай сам. Прощай, Левочка, я всё ищу тебя и зову. Какое истязание моей душе».
Страшное письмо! Однако из его многословного безумия Толстой не мог не сделать два очень конкретных для себя вывода. Первый вывод заключался в том, что жена не оставит его в покое. Она либо догонит его, либо будет преследовать из Ясной Поляны постоянной угрозой самоубийства. Второй вывод был тот, что проблемы больной матери дети не решат. «…они не помогут мне своим самоуверенным деспотизмом», – пишет С.А., ясно давая ему понять, что его надежды на детей тщетны. Детям не удастся ни изолировать ее, ни вылечить ее нервы, ни даже предоставить твердую гарантию ее жизни. «…мне одно нужно, нужна твоя любовь».
Вместе с письмом С.А. было письмо от Черткова. «Не могу высказать словами, какой для меня радостью было известие о том, что вы ушли… Уверен, что от вашего поступка всем будет лучше, и прежде всего бедной С. А-не, как бы он внешним образом на ней ни отразился».
Этот самоуверенный тон не мог успокоить Л.Н. Он-то прекрасно понимал, что невозможно просто и «радостно» прекратить сорокавосьмилетнюю связь с самым близким тебе человеком.
Самым приятным было письмо от Сергея Львовича. Старший сын выбрал верный тон в отношении отца, понимая, до какой степени ему самому тяжел его уход. «Я думаю, что мама́ нервно больна и во многом невменяема, что вам надо было расстаться (может быть, уже давно), как это ни тяжело обоим. Думаю также, что если даже с мама́ что-нибудь случится, чего я не ожидаю, то ты себя ни в чем упрекать не должен. Положение было безвыходное, и я думаю, что ты избрал настоящий выход…»
Татьяна Львовна была единственная, кто в письме обещала отцу удержать мать от роковых шагов, используя «страх или власть».
Илья Львович жалел, что отец «не вытерпел этого креста до конца». «Жизнь обоих вас прожита, но надо умирать хорошо». Фактически самоустранялся от ответственности.
Андрей Львович не скрывал и главных причин, по которым сыновья не могут взять на себя всю ответственность за мать. «Способ единственный – это охранять ее постоянным надзором наемных людей. Она же, конечно, этому всеми силами воспротивится и, я уверен, никогда не подчинится. Наше же, братьев, положение в данном случае невозможно, ибо мы не можем бросить свои семьи и службы, чтобы находиться неотлучно при матери».
Положение, в котором должен был почувствовать себя Толстой, было безвыходным. Ему указывали на то, что и было на самом деле, но во что до последнего момента он, возможно, просто не хотел верить, оставляя за собой право на красивую иллюзию. Его ночной уход ничего не решил. Как верно писала ему сестра в далеком 1873 году, когда он только начал печатать «Анну Каренину», «всё то, что незаконно, никогда не может быть счастием».
Ранним утром Толстой бежал из Шамордина.
В зените
С середины 60-х до конца 70-х Л.Н. почти не писал дневник, обращаясь к нему лишь эпизодически. Верный знак того, что в душе его не происходило кардинальных перемен, но шел медленный процесс накопления нового духовного опыта с тем, чтобы потом эти перемены были уже необратимыми.
Образ Толстого семидесятых годов прекрасно отражен в его знаменитом портрете кисти Ивана Крамского. Мощный лоб мыслителя, крупные черты лица, небольшие, но пронизывающие неотступным взором глаза. Большие, сильные руки, идущие от широких плеч и заканчивающиеся такими же крупными, но мягкими и эластичными кистями. Большое ухо, едва прикрытое прядью непослушных волос, точно всё обращено в слух, как у охотничьей собаки. Что-то охотничье есть и в раздувшихся крыльях носа, и в вертикально расчесанных усах. Лопатистая, ровно подстриженная и пышная борода опоясывает всю нижнюю часть лица и шею, точно ворот из ценного меха с проседью по краям. А под воротом – рубаха с мягкими, ниспадающими складками и крупными пуговицами на разрезе. И конечно, энергетическим центром портрета является глубокий междубровный вертикальный ровчик, отвлекающий взгляд зрителя от слишком пристальных, испытывающих на честность глаз. Этот ровчик говорит о невероятной концентрации воли и мысли, способных собраться в одной точке, чтобы, подобно рычагу Архимеда, перевернуть весь мир.
Толстой на портрете Крамского – богатырь, одновременно и специфически русский, и явно преодолевающий национальные границы. Недаром Репин сравнивал этот портрет с работами голландца Ван Дейка.
В 70-е годы написана «Анна Каренина», о которой Владимир Набоков сказал, что это лучший русский роман, а затем, подумав, прибавил: «А, собственно, почему только русский? И мировой – тоже».
И в семидесятые же годы написан «Кавказский пленник», положивший начало принципиально новой, народной стилистике позднего Толстого. В это время создается «Азбука», пособие-хрестоматия, рассчитанное, по гордой мысли его создателя, на детей всех социальных слоев – от императорских детей до детей крестьян и сапожников.
В эти годы Толстой тридцать три раза, точно в русской сказке, начинает исторический роман о Петре I, собрав огромное количество документального материала. Но ни один из этих вариантов нача́л не имеет продолжения. До сих пор исследователи гадают: почему он бросил такой плодотворный замысел, который полвека спустя воплотит его однофамилец и дальний родственник «красный граф» Алексей Николаевич Толстой? Одним из самых убедительных объяснений является то, что Толстой не чувствовал в себе возможности буквально «переселиться» душой и телом в быт простых людей той эпохи. Всё-таки война 1812 года, изображенная в «Войне и мире», недалеко по времени отстояла от него, а «переселяться» в жизнь персонажей «Анны Карениной» и вовсе не составляло труда. Здесь только был необходим тайный механизм толстовского воображения, который в эти годы работал как часы. Так, образ Анны Карениной сложился из разных лиц, от старшей дочери Пушкина, полковничьей жены Марии Александровны Гартунг, чьи «арабские завитки на затылке» запали ему в память на губернском балу, до экономки и любовницы его соседа, помещика А.Н. Бибикова, Анны Степановны Пироговой, бросившейся на рельсы на станции Ясенки Московско-Курской железной дороги, чтобы отомстить коварному сожителю, вознамерившемуся жениться на гувернантке.
Но, наверное, главная причина отказа от замысла была другая. Петр I просто опротивел ему как личность. Здесь требовался художник менее нравственно разборчивый, не в обиду «третьему Толстому» будет сказано. Первый Толстой не смог бы без чувства омерзения написать об оргиях «всешутейного собора» и о том, как пьяный Петр неумелой рукой, в несколько приемов собственноручно отрубал головы казнимым. Задумав своего Петра по канону «Войны и мира», как проводника внеличностной воли, которая должна была повернуть Россию к Западу, Толстой не мог вполне отрешиться от личного переживания ужаса перед его поступками. Работа над романом с самого начала не пошла, и, в отличие от замысла романа о декабристах, который волновал его всю жизнь, к теме Петра I он не возвращался в будущем. «Пьяный сифилитик Петр со своими шутами» – так охарактеризует он личность царя в работе «Царство Божие внутри нас», а в 1905 году скажет секретарю Н.Н. Гусеву: «По-моему, он был не то что жестокий, а просто пьяный дурак. Был он у немцев, понравилось ему, как там пьют…»