И неслучайно Толстой в первом проекте прощального послания к жене, начертанном в записной книжке накануне ухода, писал: «Я делаю то, что обыкновенно делают старики, тысячи стариков, люди близкие к смерти, ухожу от ставших противными им прежних условий в условия близкие к их настроению. Большинство уходят в монастыри, и я ушел бы в монастырь, если бы верил тому, чему верят в монастырях. Не веря же так, я ухожу просто в уединение». Из окончательного варианта письма место о монастырях исчезло. Но нужно помнить, что Толстой не уходил из Ясной Поляны, а бежал, опасаясь преследования. Не потому ли он выкинул слова про монастыри, чтобы не указать на след, по которому его можно найти? Ведь поехал он именно в монастыри: в Оптину Пустынь и Шамордино. И даже сложно представить, куда еще он мог бы поехать, где могло быть его первое пристанище?
Толстой отнесся к «отлучению», по-видимому, весьма равнодушно. Узнав о нем, он спросил только: была ли провозглашена «анафема»? И – удивился, что «анафемы» не было. Зачем тогда вообще было огород городить? В дневнике он называет «странными» и «определение» Синода, и горячие выражения сочувствия, которые приходили в Ясную. Л.Н. в это время прихварывал и продолжал писать «Хаджи-Мурата».
Тем не менее, понимая, что отмолчаться невозможно, Толстой пишет ответ на постановление Синода, как обычно, многократно перерабатывая текст и закончив его только 4 апреля.
Ответ Л.Н. начинается с эпиграфа из поэта Кольриджа: «Тот, кто начнет с того, что полюбит Христианство более истины, очень скоро полюбит свою Церковь или секту более, чем Христианство, и кончит тем, что будет любить себя больше всего на свете».
Этим эпиграфом он утверждает примат истины над всем, даже над христианством. И это означает, что христианство уже не является для него истиной в последней инстанции. Такова позиция Толстого.
В самом тексте он указывает на двусмысленность поступка Синода. Если это отлучение, то почему не соблюдены правила. Если это только заявление о том, что он не принадлежит церкви, то это ведь и так «само собой разумеется, и такое заявление не может иметь никакой другой цели, как только ту, чтобы не будучи в сущности отлучением, оно бы казалось таковым, что собственно и случилось, потому что оно так и было понято».
«То, что я отрекся от Церкви, – соглашается Толстой, – называющей себя Православной, это совершенно справедливо. Но отрекся я от нее не потому, что я восстал на Господа, а напротив, только потому, что всеми силами души желал служить Ему».
К сожалению, в тексте есть дикие грубости по отношению к церковным обрядам. «Для того, чтобы ребенок, если умрет, пошел в рай, нужно успеть помазать его маслом и выкупать с произнесением известных слов…» Есть, увы, и очевидная неправда. Или, лучше сказать, полуправда. «Я никогда не заботился о распространении своего учения». То есть как «не заботился»? Кто же тогда издавал за свой счет в типографии Кушнерева «В чем моя вера?» и распространял в петербургском высшем свете? Кто передавал Черткову рукописи антицерковных статей, кто радовался их выходу в Англии?
Ответ Толстого, в отличие от синодального акта, написан длинно, что говорит о затруднениях в изложении основной мысли. Но в конце ответа прорывается то главное, что, собственно, и составляет его смысл. «Мне надо самому одному жить, самому одному и умереть (и очень скоро), и потому я не могу никак иначе верить, как так, как я верю, готовясь идти к Тому Богу, от Которого изошел».
Иначе говоря – отстаньте!
И в этом весь Толстой.
По-другому отнеслась к постановлению Синода графиня. Она, конечно, вспомнила о том, как смело говорила в свое время с Победоносцевым, защищая величие мужа, и как ласково принимали ее Александр III и императрица. Подумаешь, какой-то Синод! И графиня решила дать новый бой.
Она пишет свое несчастное письмо, которое посылает Победоносцеву и трем митрополитам, подписавшим «определение». Переведенное на иностранные языки, оно получило широкое распространение.
«Никакая рукопись Л.Н. не имела такого быстрого и обширного распространения, как это мое письмо», – пишет С.А. в дневнике. Она счастлива! Она пребывает в какой-то экзальтации. «Бог мне велел это сделать, а не моя воля». Наблюдая за ее настроением, Толстой грустно замечает: «Об этом вопросе написано столько книг, что их и в этот дом не уложишь, а ты хочешь их учить своим письмом». Это были суровые слова.
Ведь она так хотела вновь почувствовать себя соратницей мужа, которого горячо любила, но который оставался равнодушен к ее гражданским порывам. Хотя при этом, судя по дневнику С.А., был с ней ласков и «очень страстен», но совсем в другом смысле.
Письмо графини было помещено в неофициальной части «Церковных ведомостей» вместе с ответом владыки Антония (Вадковского).
«Для меня Церковь есть понятие отвлеченное», – пишет она, не понимая, что таким образом себя тоже «отлучает» от церкви. «Неужели для того, чтобы отпевать моего мужа и молиться за него в церкви, я не найду или такого порядочного священника, который не побоится людей перед настоящим Богом любви, или „непорядочного“, которого я подкуплю большими деньгами для этой цели?» – наивно признается С.А.
Ответ митрополита был убийственный. «Из верующих во Христа состоит Церковь, к которой Вы себя считаете принадлежащей», – напоминает он очевидные вещи. «И я не думаю, чтобы нашелся какой-нибудь, даже непорядочный, священник, который бы решился совершить над графом христианское погребение; а если бы и совершил, то такое погребение над неверующим было бы преступной профанацией священного обряда. Да и зачем творить насилие над мужем Вашим. Ведь, без сомнения, он сам не желает совершения над ним христианского погребения…»
Беда графини заключалась в том, что любя человека, который решительно отвергал церковь, она хотела и церковным человеком остаться, и честь своего мужа соблюсти.
Именно в эти дни в доме Толстых происходит событие, которое ясно показывает всю сложность положения С.А. В конце марта начиналась Страстная неделя. С.А. решила говеть и хотела заставить говеть младшую дочь Сашу, которая воспротивилась. Мать позвала ее ко всенощной, но дочь заявила о своем неверии. С.А. заплакала. Саша пошла советоваться к отцу.
«Разумеется, иди, – сказал дочери Толстой, – и, главное, не огорчай мать». Саша отстояла всенощную с матерью. Однако – говеть не стала.
Смерть в Крыму
В «переписке» С.А. и Антония настораживает одно слово. Почему речь идет о «погребении»? Словно Толстой стоит на пороге смерти.
В начале 1901 года Толстому было семьдесят два года. Это серьезный возраст. Но Л.Н. был еще очень крепок. Да, прихварывал, постоянно испытывал слабость и депрессию, мнительно размышлял о скорой смерти. Однако никаких признаков смертельной болезни в марте 1901 года еще не было.
В письме графини иерархам говорится о каком-то «секретном распоряжении Синода священникам не отпевать в церкви Льва Николаевича в случае его смерти». В ответном письме Антоний признает этот факт. Причем относит его ко времени даже более раннему, чем время появления «определения». «Когда в прошлом году газеты разнесли весть о болезни графа, то для священнослужителей во всей силе встал вопрос: следует ли его, отпавшего от веры и Церкви, удостаивать христианского погребения и молитв? Последовали обращения к Синоду, и он в руководство священнослужителям секретно дал, и мог дать, только один ответ: не следует, если умрет не восстановив своего общения с Церковью. Никому тут никакой угрозы нет, и иного ответа быть не могло».