Да, была страсть, способная вызвать улыбку. Но в результате – сотни метров бесценных записей песен в исполнении самих авторов, с их комментариями и высказываниями, множество записей бесед с известными писателями, артистами, режиссерами. Это увлечение Львовского – не случайное хобби. Миша всерьез занимался изучением уникального явления – русской авторской песни. Я слышал от него немало интереснейших соображений по этому поводу. Песню он чувствовал и понимал – не случайно все так полюбили его собственные песни.
Мы частенько посмеивались над Мишиной мнительностью, был в ходу даже такой термин, как “львовщина”. А между тем болезнь подкрадывалась к нему, и, скорее всего, это была не мнительность, а предчувствие.
И болезнь пришла.
Ему дважды делали операцию, он приходил в себя, а через какое-то время снова оказывался в клинике. Ляля не отходила от него, проводя почти все время рядом с ним. Какого напряжения и стойкости это стоило, можно себе представить. Но ни ее забота, ни усилия врачей не могли его спасти.
Мы с моей женой Женей навестили его незадолго до его кончины.
Ляля рассказала нам, что накануне, когда она разговаривала с Женей по телефону, Миша спросил, с кем она говорит. Она назвала Женю.
– Как хорошо, что есть на свете Женя Петрова, – сказал он.
Когда мы пришли, он спал. Ляля проводила медсестру, которая приходила три раза в неделю. Это стоило, по тогдашнему курсу, около четырехсот долларов в месяц. В этих непомерных тратах ее поддерживал Зяма Гердт. Мало кто столько сделал для того, чтобы спасти Мишу.
Мы разговаривали на кухне с Лялей, когда Миша проснулся и позвал ее. Она прошла к нему и немного погодя пригласила нас.
Говорил он с трудом, я разбирал плохо. Я что-то спросил. Он отвечал коротко.
– Оказывается, что я живу, – сказал он. – Трудно, но живу. А я думал, что меня уже нет.
Мы понимали, что видим его в последний раз. Понимали, но верить в это не хотелось.
Не считая стихов и рассказов, он написал и портреты близких ему людей – Зиновия Гердта и Ролана Быкова. Оба написаны с присущим ему блеском, глубиной и точностью.
Ушел и Ролан. Ушел вслед за Мишей и его ближайший друг Зяма.
Уходят, уходят, уходят…
Горечь полыни
Копытом и камнем испытаны годы,
Бессмертной полынью пропитаны воды, —
И горечь полыни на наших губах…
Эдуард Багрицкий
Горечь полыни…
Все та же комната, но давно —
Ни днями не счесть, ни годами, —
Из комнаты что-то унесено,
Что было любимо нами.
Все так же покрашена в белое дверь,
И книги на полках те же,
Но только здесь убирают теперь
Гораздо небрежней и реже.
Но только здесь хозяин другой…
Прежний хозяин – Эдуард Багрицкий. Другой – автор этих стихов, его сын Всеволод, Сева. Небольшая комната в огромном доме на углу Тверской и проезда Художественного театра, ныне, как и когда-то прежде, Камергерского. Здесь, в этой комнате, мы c Севой и Сашей Галичем писали нашу пьесу “Дуэль”. Сюда приходили посидеть, почитать и послушать стихи, поболтать.
Весна тридцать девятого – июнь сорок первого. Всего два года… Два года моей дружбы с Севой… Давно. Очень давно. Севе, еще совсем тогда юному, почти мальчишке, сегодня было бы за семьдесят пять.
А прожил он на этом свете неполных двадцать.
Однажды Марк Обуховский, наш студиец, предложил мне познакомиться с сыном Эдуарда Багрицкого.
Тогда я был влюблен в поэзию Багрицкого. Да и сейчас не могу без удовольствия повторять строки из его “Разбойника”:
Брэнгельских рощ
Прохладна тень,
Незыблем сон лесной;
Здесь тьма и лень,
Здесь полон день
Весной и тишиной…
Или из “Контрабандистов”:
Вот так бы и мне
В налетающей тьме
Усы раздувать,
Развалясь на корме,
Да видеть звезду
Над бугшпритом склоненным,
Да голос ломать
Черноморским жаргоном,
Да слушать, сквозь ветер,
Холодный и горький,
Мотора дозорного
Скороговорки!
Романтика… Протест молодости против размеренного, устоявшегося течения жизни, желание вырваться в другую, яркую жизнь. И неудивительно, что автор “Разбойника”, “Птицелова”, “Тиля Уленшпигеля” и “Контрабандистов” сердцем принял романтику революции. Это было естественно, для многих романтиков в те годы почти неизбежно.
А в результате – “горечь полыни”.
В общем, предложение познакомиться с сыном Багрицкого я принял с восторгом. Я знал, что его зовут Всеволодом: это к нему Багрицкий обращается со словами: “Вставай же, Всево́лод, и всем володай!” Это о нем он говорит: “Я знаю: ты с чистою кровью рожден, ты встал на пороге веселых времен!”
Времена, впрочем, оказались далеко не веселыми.
Мы отправились к Севе. Марк поднялся к нему, а я остался ждать во дворе. Однако мы не застали его. Этот приход к Севе и то, как я стоял во дворе, ожидая, когда Марк выйдет с сыном Багрицкого, почему-то запомнился. Именно это: стою во дворе и жду.
А через несколько дней Марк привел Севу к нам в студию. Привел вместе с его другом и соучеником Максимом Селескериди. Максим стал исполнителем роли Зяблика, одной из главных ролей в “Городе на заре”, Сева – автором песен, звучавших в нашем спектакле, и членом литературной бригады.
Я не помню момента появления Севы в школе на улице Герцена, где мы репетировали. В моей памяти он сразу – один из самых близких мне людей в студии. Разницы в возрасте – шесть лет – как бы и не существует. Он еще ходит в школу, но никем не воспринимается как школьник. Впрочем, к тому времени школьником ни он, ни Максим уже не были – их исключили из школы вместе с Сашей Свободиным, впоследствии известным театроведом и драматургом. Исключили за выступление против директора школы по прозвищу Ванька Косой. Эта троица умудрилась выпустить огромную стенгазету с лозунгом “Долой Ваньку Косого!”. Максим впоследствии сдал экзамены экстерном. Не знаю, сдавал ли экзамены Сева. Вряд ли. В его комнате я не замечал следов каких-либо школьных занятий. Тот же Саша Свободин, с которым Сева учился в одном классе, рассказывал мне, что Сева не интересовался ничем, кроме поэзии и литературы, а остальные предметы сдавал кое-как. Кажется, он так и не получил аттестата зрелости. Да он и не нуждался в документальном подтверждении своей зрелости. Он был вполне сложившейся личностью, не по годам взрослым. Его сразу приняли и полюбили.
Он привлекал к себе легкостью общения и каким-то особым обаянием, за которым ощущалась его безусловная одаренность. Подкупало и то, что он ничем не подчеркивал, не показывал, что он сын самого Эдуарда Багрицкого. Да мы вскоре и забыли об этом – просто Сева.