У блиндажа, где якобы сидел майор Вельт, стояли часовые. Петер не стал туда заглядывать, он и так знал, что по ночам там собираются саперные офицеры, пьют ром и играют в карты. Пока, наверное, там пусто.
Подонки… предатели… паскуды…
Возле статуи Императора Петер остановился. Внимание его привлекли странные звуки, исходящие, кажется, из постамента. Приобретя невидимость и неощутимость, Петер заглянул внутрь. Там было тесно и душно, пахло разгоряченными телами и перегаром. На экране, висящем так высоко, что приходилось задирать голову, кинозвезда Лолита Борхен занималась любовью с красавцем восточного типа. Зрители бурно сопереживали. Петер пробкой вылетел наружу.
Так. Еще и это… Ладно.
Он прошел мимо часовых, нашел ту яму и засунул в нее руку. Коробки были на месте… стоп! Это были не коробки. Он вытащил одну. Да, это были банки с тушенкой. Кто-то продал тайник… Все, Петер?
Выходит, что все.
Все. Вообще все.
Ничего не осталось. Будто ничего и не было.
Он не запомнил этой ночи. Это я стер ему память. Он не должен был запомнить ее, потому что мы были вдвоем. Я держал его за руку и говорил, не переставая, говорил, что не все потеряно, что никогда не бывает так, чтобы потеряно было все — а даже если и так — держись, Петер, Петер Милле, сожми зубы и сузь глаза, ты еще нужен мне и многим, и кто вместо тебя будет проживать твою долгую жизнь? Я говорил, что никакое поражение не бывает окончательным и что бывают такие поражения, которые важнее победы. Я говорил, что без него невозможно быть этому миру, что без него здесь не смогут ни черта, а он говорил мне, что я сволочь, что не помог ему в деле и не предупредил о предательстве, пришедшем отовсюду сразу. Еще он спрашивал про Шанура и Брунгильду, но, клянусь, их судьба мне неизвестна. Он то твердел и укреплялся в решимости драться, то начинал плакать, и я не был уверен в нем до самого утра. Только утром, пройдя с ним по всему мосту до самого его конца, я оставил его там и ушел, унося с собой его память.
Петер очнулся только на рассвете. Он не помнил, где скитался ночью, что делал и с кем говорил. Странная, пугающая пустота начиналась где-то за переносицей и уходила в глубину, где и терялась. Он сидел на мосту, на самом конце моста, и смотрел на противоположный берег каньона. До него было метров пятнадцать. Мост медленно покачивался, и тот берег плыл перед ним попеременно вправо и влево, и эти плаванья сопровождались глухими всхлипами металла, и изредка вдоль моста, как вдоль обнаженного нерва, пробегала похожая на одновременный говор сотни детей волна — возникала и уходила. Потом сзади возникли еще и шаги, сначала искаженные до неузнаваемости, превращенные в ритмичный перебор сотен струн ненастроенного инструмента, лишь постепенно ставшие именно шагами. Петер помнил, какие ощущения от ходьбы по решетчатому настилу моста — будто одновременно с тобой и на те же самые места наступает кто-то снизу, то есть не совсем одновременно, а с крохотным запозданием, и это вырабатывает особую походку у идущих по мосту. Петер нехотя оглянулся. Это шел Козак.
Петер пододвинулся, и Козак сел рядом.
— Ты чего пришел? — спросил Петер.
— Майор твой попросил тебя найти.
— Камерон? — спросил Петер. Козак кивнул.
— Христиан не нашелся? — спросил Петер.
— Говорят, он улетел, — сказал Козак хмуро.
— Странно, — сказал Петер.
— Ничего странного. Странно, как еще все не разлетелись.
— Привычка, — сказал Петер.
— Не только.
— А Брунгильда?
— Не знаю.
— Как Камерон? Очень плохо ему?
— На ночь морфий вводили — спал. Язык ему весь порвало и зубы повыбило.
— Видел.
Они помолчали. Утро стремительно превращалось в день, и в этот день следовало еще что-то сделать, потому что так принято в этой жизни.
Мост проплывал мимо того берега, и Козак, вглядываясь в него, сказал вдруг:
— Смотри, снайпер.
Там, где к серой скале прилепился густой куст краснотала, блеснул зайчик в стекле оптического прицела. Козак вяло помахал туда рукой.
— Не стреляй! — крикнул он. — Нихт шиссен! Донт шут! Но сачена!
Из-под куста показался сначала ствол винтовки, потом голова снайпера. Потом снайпер высунулся по пояс.
— Гива у ло смак цу? — спросил он, чтобы было совсем понятно, добавил: — Тобако!
— Закурить просит, — перевел Козак. Он похлопал себя по карманам, посмотрел на Петера. Петер вытащил пачку, заглянул. Там было еще пять сигарок. Он оставил по одной для себя и Козака, выщелкнул из запасной обоймы три патрона и бросил их в коробку для тяжести.
— Лови! — крикнул он и, размахнувшись, бросил пачку снайперу.
Тот поймал ее, сунул сигарку в рот, закурил, выпустил клуб дыма и изобразил на лице блаженство.
— Тенгава ло! — крикнул он. — Блугадрен!
Козак дал Петеру прикурить, закурил сам.
— Война кончится, мост достроим, — сказал он. — Будем друг к другу в гости ездить.
— Угу, — согласился Петер. Он выщелкнул еще один патрон, наклонился вперед, заглянув в головокружительную пропасть, и уронил патрон вниз. Он был долго виден — летящей желтой искоркой. Потом исчез.
АТТРАКЦИОН ЛАВЬЕРИ
Каждое утро он просыпался на три минуты раньше, чем раздавался звонок портье, и это позволяло ему позабавиться и побороться с солнечным зайчиком, норовившим забраться под закрытые веки. Три минуты между реальным и запланированным пробуждением он не принадлежал никому, даже самому себе — точнее, он никому не был нужен. Это было нынешним его счастьем. Он радовался как мальчишка, который очень удачно провел всех: в школе сказал, что должен сидеть дома с младшими, дома — что остается в школе на продленку, а сам по пожарной лестнице пробрался в кинотеатр и из-за экрана смотрит «Тарзана» с Вайсмюллером в главной роли. Впрочем, это сейчас Вайсмюллер, а тогда, когда он вот так сбегал с уроков, был этот… как его? Забыл. Стараясь не открывать глаз, Ларри потянулся — и почувствовал, как портье подходит к телефону и начинает набирать номер. Он пропустил несколько звонков, потом взял трубку.
— Господин Лавьери, вы просили разбудить, — сказал сладковатый голос портье (портьеры? портьерши?) мадам Виг. — Доброго вам утра!
— Спасибо, — сказал Ларри, спросонок забывая следить за произношением и потому на южный манер: «спа-а-сип». — И вам доброго утра и всего хорошего.
Пам-па-па-пам! — прозвучали гудочки отбоя, и Ларри опустил трубку на рычаги. Телефон в этом городе был странноватый — когда на том конце провода давали отбой, всегда звучала вот эта фраза то ли из какой-то опереттки, то ли, наоборот, марша — он силился вспомнить и вспомнить никак не мог, это вызывало смутное беспокойство, поэтому Ларри иногда ловил себя на том, что стремится положить трубку первым.