— Понятно. Потери большие?
— Убитых шестеро и раненных тяжело тоже шестеро, пятерых уже прооперировали, последний остался… не, вон идет наш доктор, так что уже все…
Вошел усталый Урванцев.
— Ну, как дела, мон женераль? — Пожалуй, он был единственным, кто не признал разжалования Стриженова и продолжал звать его по-прежнему. Это была даже не фронда, а так — неотъемлемое свойство характера.
— Это, док, лучше уж ты мне скажи. Наверняка будет точнее.
— Все было бы просто класс, но ты ухитрился сломать в двух местах плечо. Ума не приложу, как это могло получиться. Кость я тебе кое-как сложил, но закрепить отломки нечем, так что тебе придется соблюдать абсолютную неподвижность.
— Ни хрена себе… И как долго?
— Месяц минимум. Но скорее всего, что дольше. Ты уж извини, это не моя прихоть, а суровая реальность…
Полковник закрыл глаза. Плотно зажмурился. До бегающих светящихся клякс. Потом открыл глаза. По идее, должно было что-то измениться, а вернее — исправиться. Но все осталось как было.
— Урванцев, — сказал он. — Урванцев… Это нереально, понимаешь? Ты должен что-то придумать. Мне надо быть на ногах уже завтра.
— Бредишь, — сказал Урванцев.
Полковник неуступчиво промолчал.
— Даже если я тебя прооперирую, возьму кости на проволоку… я никогда этого не делал, но знаю как и могу попробовать… ты же все равно потом неделю пролежишь в жару, потому что… И потом, тебе эту операцию еще пережить надо, с твоим-то сердцем…
— Ты подави мозгом, Урванцев, — сказал полковник. — Заодно отдохнешь. Через час доложишь решение. Задачу ты понял. Иди.
Оставшись один, он задремал. Под двумя одеялами было тепло. Ему приснилась Мыша. Мыша возилась с какими-то странными кошками, которые выглядели как кошки, но вели себя вполне по-человечески — например, лезли целоваться и подставляли пузики, чтобы их пощекотали. Потом она подняла на плечо тяжелую сумку и пошла вдоль бесконечной стены, расставляя по полкам толстых котов, сделанных из колбасы. «Вы от кого котиков распространяете?» — спрашивали ее. «От Морского флота», — отвечала Мыша. Потом прилетел космический корабль и Мышу забрал. Там были какие-то совершенно карикатурные зеленые человечки — маленькие, чуть выше колена. Они Мышу поносили всяческими словами, а она виртуозно отругивалась: «Да нет мне до вас никакого дела, до вашего Космофлота, и вообще — отвезите меня домой, в родную Палестину», — и Стриженов вдруг понял, что Мыша — это Иисус…
Он проснулся в ужасе и в то же время в какой-то сладкой истоме. Рядом на табуретке сидел Урванцев.
— Есть только один выход, — сказал он.
— Что-то произошло? — спросил полковник.
— Пленный дал показания.
— О. У нас еще и пленный есть?
— Ты же его сам… Не помнишь, что ли?
— Не помню. Ладно, не важно. Так что?
— Их только в первом эшелоне пятнадцать тысяч.
— Ой-е… И какой выход предлагает современная медицина? Отнять руку?
Урванцев, вздыбив желваки, посмотрел ему в глаза. Потом кивнул.
— Ну, давай. Раньше сядем…
— Руку я попробую сохранить, потом пришьем обратно…
— Для этого нужно будет выжить.
— Да. Как минимум.
— Хлебнуть для храбрости дашь?
— Дам. Но не очень много.
— А мне сейчас и нужно-то всего… понюхать пробку да издали посмотреть на ананас… — Полковник длинно вздохнул. — Ну, поехали?
— Чуть позже, — сказал Урванцев. — Операционную моют… — Он вытащил из кармана флягу. — Местный бурбон. Как говорится, все, что могу…
— Долго будешь возиться? — Полковник показал глазами на обреченную руку.
— Нет. Минуты три. Ну, пять. Дурацкое дело не хитрое…
Бурбон по вкусу напоминал густую настойку еловых опилок. Он страшно драл горло, а в желудок стекал буквально жидким свинцом. И тут же превращался в мягкую горячую тяжесть…
— Вот и мне нравится, — глядя на него, усмехнулся Урванцев. — А главное, сон снимает на счет «раз». И голова потом свежая.
— Отлично, — кивнул полковник. — Возьму на вооружение.
Появился Хреков, с ним еще один незнакомый санитар. Втроем они медленно подняли Стриженова — то есть Урванцев поднимал собственно его, а двое помощников — закованную в гипс руку. И все равно это было жутко больно, полковник чувствовал, что бледнеет, а лоб и шея становятся гнусно мокрыми. Со всеми предосторожностями его довели до палатки-операционной — там стоял какой-то кроваво-парикмахерский запах — и уложили на холодный железный стол.
Широкий ремень вокруг груди, другой — вокруг колен. Мягкая петля на здоровое запястье. Холодные ножницы, с хрустом разрезающие прогапсованный бинт… и когда шина оторвалась от кожи, Стриженов на миг провалился куда-то, черные волны сомкнулись над лицом, а потом снова разошлись.
Он вдохнул, выдохнул, вдохнул. Продышавшись, прикрыл глаза. Все равно сейчас долго будут готовиться…
Вьются тучи, как знамена,
Небо — цвета кумача.
Мчится конная колонна…
Шевельнулись сломанные кости, и показалось, что стол качнулся.
…Бить Емельку Пугача.
А Емелька, царь Емелька,
Страхолюдина-бандит,
Бородатый, пьяный в стельку
В чистой горнице сидит.
Прикосновение огромного квача с йодом, этот йодный запах, потом Хреков перекинул салфетку через поручень, и стало не видно, чем они там занимаются. Укол, еще укол, потом стало казаться, что в руку безболезненно впихивают что-то тупое. Потом ему перемотали плечо жгутом, защемив кожу, и это была довольно сильная боль, которую почему-то хотелось чувствовать…
Говорит: «У всех достану
Требушину из пупа.
Одного губить не стану
Православного попа.
Ну-ка, батя, сядь-ка в хате,
Кружку браги раздави.
И мои степные рати
В правый бой благослови!..»
Полковник видел только две головы, две пары глаз в прорезях масок. Над головами сияли лампы в жестяных тарелках-отражателях. За лампами был брезентовый потолок, но почему-то мерещилось, что там переплетенные лапы деревьев.
Так было в Слюдянке, возле гостиницы: черное небо, переплетенные ветви старых сосен, а под ними качалась даже в безветрие жестяная тарелка фонаря. А рядом, буквально через два дома, был книжный магазин, совершенно феноменальный: в нем были книга! И он набрал тогда полрюкзака тоненьких и толстеньких книжек поэтов, известных и неизвестных, хороших и так себе… с тех пор из этого мало что осталось, но вот томик Самойлова уцелел, хотя и лишился переплета…