Папирус был ветхим, но не настолько, чтобы крошиться под пальцами. И вообще это был не вполне папирус. Похож, да, но явно из какого-то другого растения.
Николай Степанович долго всматривался в текст, потом — перевернул папирус…
— Я никогда в жизни не видел этого алфавита, — сказал он наконец. — Там есть и другие книги? — спросил он Нойду.
Та кивнула.
Первая экспедиция сорвалась: Аннушка, спускаясь по лестнице, подвернула ногу. Перелома вроде бы не было, но ходить она не могла. Если бы дело происходило дома, Николай Степанович не стал бы беспокоиться: через два-три дня ксерион сделал бы своё дело, затянув даже и небольшой перелом. Как пойдут дела здесь, в месте, заклятом на соль, он просто не знал; сам он, выходит, провалялся неделю, просто стукнувшись головой. Но, может быть, не просто стукнувшись, а разбередив довоенную ещё, но практически смертельную травму, с которой даже он пролежал в неподвижности полных два года? Опять ничего нельзя было сказать наверняка; это раздражало; так или иначе, требовалось накапливать и накапливать опыт пребывания здесь.
На следующий день отправились втроём: сам Николай Степанович, Костя и Шаддам. Армен и Толик оставлены были на охране, причём Армену строго-настрого запрещалось отходить от дома больше чем на десять шагов…
— И, что характерно, нигде нет эха, — сказал Костя.
Николай Степанович для проверки хлопнул в ладоши. Да. Хлопок был отчётлив, хотя, может быть, и глуховат — но звук обратно не вернулся. Хотя в таком месте не вернуться просто не мог.
Это было первое помещение здесь, в котором не просвечивало небо. Высокие, метров шесть-семь, сводчатые потолки из плотно подогнанных каменных блоков оказались, должно быть, сильнее заклятия. Возможно, роль сыграло и то, что это был полуподвал: из арочного нефа, обычного в этом городе входа в дома, лестница вела не вверх, а вниз — двадцать шесть ступеней; сверху же стояли ещё два этажа. А может быть, потому, что в верхушках сводов и так были проделаны отверстия, световые колодцы, в которые проникал рассеянный мягкий свет.
Помещение имело в длину не меньше тридцати метров, в ширину — наверное, пять. Вдоль стен рядами стояли деревянные шкафы в два человеческих роста, закрытые и распахнутые. Весь пол усеян был свитками, инкунабулами, просто смятыми исписанными листами. По обе стороны лестницы громоздились огромные кучи книг…
Прикосновение
(1928 год, апрель)
Есть такой простой способ вскрывать сейфы с номерными замками: берёте мелкий напильник и стачиваете себе на кончиках пальцев руки — всю кожу. Совсем, начисто. И этой рукой как бы слушаете замок. Малейший щелчок механизма, не уловимый никаким стетоскопом, отдаётся в обнажённых нервных окончаниях вспышкой боли.
Вот и я, лежащий посреди пустого дома и прислушивающийся к дрожанию и теплоте его стен и перекрытий, к звукам и запахам распада кошачьего трупика в подвале, к шагам тараканов и чиханию мышат, был сейчас обнажённым нервным окончанием. Поэтому звук шагов по лестнице — ещё, наверное, с третьего этажа на второй — стал для меня ударом штыка.
Не думаю, что я заорал — но не заорал я только потому, что мой собственный голос меня бы добил, я это знал — и испугался. Надо было быстро скинуть с себя состояние сверхвосприимчивости, вернуться в нормальный мир громких голосов и славных дел…
Я не успел.
Шаги грохотали уже со второго этажа сюда, когда в замок со скрежетом врезался ключ и стал проворачиваться, как барабан камнедробилки. Шаги замерли, я услышал запалённое, с привсхлипом дыхание — и задохнулся от волны запахов: влажное не слишком добротное сукно, кипрский одеколон «№17», вонь усталого потного немытого тела, затхлость и пыль. И ещё: ружейная щёлочь и масло.
Я словно бы рвал, комкал и стряхивал с себя паутину окружающего мира, его основу, подоплёку, чтобы оказаться лицом к лицу с теми, кто производил шум и грохот, но не успевал, не успевал…
Дверь распахнулась. Что-то огромное, жирное, колышущееся — шагнуло внутрь дома. Оно, это огромное, производило массу звуков и издавало запах дорогого борделя после визита офицеров оккупационной армии, — но двигалось тем не менее быстро и уверенно. Без фонаря. Практически в темноте. Но не задевая и не роняя ничего.
Оно шло туда, где был спуск в подвал — и, так сказать, поближе к лестнице, где засел другой. Тот, пахнущий мокрым сукном и револьвером.
Всё остальное заняло секунды. Не уверен, что я увидел всё, что было, и понял всё, что увидел.
С лестницы ударил луч прожектора. То есть это, разумеется, был луч карманного фонаря, но для меня он был лучом морского прожектора. Луч был направлен вроде бы в сторону того, кто вошёл в дом — но в то же мгновение от вошедшего навстречу лучу метнулась тень, очень быстрая и плотная тень. И луч, столкнувшись с ней, изогнулся. Я видел именно это: изогнутый световой луч. Неуверенно потыкавшись в стены, потолок, углы — луч вдруг упёрся прямо мне в лицо. Это было подобно удару в солнечное сплетение. Я не то чтобы перестал видеть — я перестал дышать. Даже сквозь закрытые веки, даже сквозь ладонь я ощущал невыносимость света. Почти одновременно впереди и справа что-то взорвалось, меня толкнуло и бросило на колени. Защищаясь от света, я загородился обоими локтями. Алистер, бросайте оружие! — кричал кто-то сорванным фальцетом. Потом я, будто катясь с горы, повалился на бок. Боли я ещё не чувствовал, просто вся правая нога вдруг стала не моей. Отбросьте его в сторону! — продолжал вбиваться мне в уши дикий фальцет. Я отвернул голову от света и показал пустые руки. Плотная тень, та, которая изогнула луч, вдруг выпустила щупальце и потянулась ко мне. А может быть, это было не щупальце, а глаз — на хоботке, как у рака. Потому что я ощутил взгляд. Одновременно презрительный — и запоминающий. А потом щупальце убралось, втянулось, и толстяк, распластавшись по стене и прикрываясь этой тенью, сделал несколько очень ловких шагов ко входу в подвал. Луч фонаря надвинулся на меня, свет бил в лицо, как вода из шланга. Боже, это не он! — взвизгнул фальцет…
Потом, когда меня грузили в машину — с наскоро и не очень умело наложенным турникетом, с бесчисленными извинениями и заверениями, что виновник понесёт и так далее, я вдруг снова ощутил на себе тот взгляд — презрительный, холодный, внимательный, торжествующий — навсегда сочленившийся в моей памяти с вонью мёртвой кошки. Наверное, носитель странной тени подошёл полюбопытствовать, как тут я — но обломившиеся на мне агенты «Интеллидженс сервис» его почему-то не заметили.
На другой день у меня прошла раневая лихорадка — а через неделю я сменил врача, госпиталь, а заодно и страну, дабы не выделяться на общем фоне (поскольку уже ни леопард, ни монокль, ни даже муравьед на поводке не смогли бы скомпенсировать профессионально-хищный врачебный интерес).
Впрочем, хромота продержалась почти год.
И тот взгляд — он временами возвращался, редко, потом совсем редко, но никогда не позволял о себе забыть… хотя забыть мне очень хотелось.