Орфео сошел с трибуны, чтобы грозно оглядеть передние ряды. Все затаили дыхание.
– Он купил машинки для письма, так называемые пишущие машинки, более шумные, чем спусковой бачок в туалете. И выглядят отвратительно, и пишут разным людям письма, которые не отличишь друг от друга. Совершенно одинаковые, мертвые. Машины лишены благородства. Они не могут вывести завитушку, не могут изменить толщину линии, не могут помучить читателя красивым, но неразборчивым почерком. Человек, владеющий пером, может создавать реки, бегущие к морю, реки, дикие и бурные, как те, что мчатся по ущельям в Альпах, переменчивые, как Изарко, широкие и спокойные, как Тибр в Остии, глубокие, как По при впадении в Адриатику. А так называемая пишущая машинка? Она противостоит святому благословенному соку, который все связывает между собой. Это палач. Механическая и быстрая, мертвая, как сталь, как орудия, выстреливающие по сотне пуль зараз, она убила мою жизнь, сломала прекрасные линии, набросилась на само время и искалечила его. Старый мир мертв, теперь, как известно, машинки снабжают мотором, и придется сидеть на резиновом стуле или надевать резиновый костюм, чтобы не погибнуть от удара электрического тока. Руки закрепят над клавишами, и ты будешь просто сидеть на резиновом стуле под электрическим светом, который режет глаза, и в жизни ничего больше не останется. Вы что, не понимаете? Совсем не понимаете?
Он закончил. В полной тишине прошел по центральному проходу. Ему вслед оборачивались, но никто не встал и не последовал за ним. Когда же он покинул зал театра «Барбаросса», послышался гигантский общий вздох облегчения, но ни один человек не произнес ни слова, пока слушатели выходили на холодный ночной воздух. Несколько выпускников университета Тронхейма растворились среди узких улочек, с тревогой гадая, что принесет завтрашний день.
Вернувшись домой, Алессандро не обнаружил ни Орфео, ни его круглого чемодана. Он бросился на вокзал и успел к отходу последнего поезда на Рим. Заметался по платформе в поисках Орфео, но нашел его не сразу, потому что Орфео сидел в туалете, боясь спускать воду, пока поезд стоит у платформы. Наконец, он сдался и прошел в свое купе, где Алессандро и увидел, как он старается закинуть круглый чемодан на багажную полку.
Алессандро остановился у купе, пытаясь отдышаться. Орфео открыл дверь, чтобы они могли поговорить.
– И что вы теперь намерены делать? – спросил Алессандро.
– Вернусь в Рим и умру, – ответил старый писец.
– Я поговорю с отцом. Постараюсь убедить его избавиться от печатных машинок или, по крайней мере, предоставить работу вам, пока вы сами не надумаете уйти. Вы будете писать контракты, как и прежде, словно ничего не изменилось.
– Бессмысленно, – ответил Орфео. – Я просто обманывал себя. Этих машинок как собак нерезаных. Теперь их используют везде. Они появились десять лет назад, а я просто не хотел этого признавать. Когда в контору приносили рекламные проспекты, рассказывающие, что могут делать эти машинки, я их выбрасывал. – Он покачал головой. – Все кончено.
– Я напишу отцу.
Поезд тронулся и начал набирать ход, Алессандро двинулся рядом.
Орфео опять покачал головой.
– Спасибо, не надо. Все кончено.
Он потянулся, чтобы закрыть дверь, посмотрел на молодого человека, который бежал, не отставая от поезда, и на его лице отразилась бесконечная жалость. Когда дверь захлопнулась и поезд умчался от платформы в зимнюю ночь, Алессандро вспомнил, как Орфео тыкал ему пальцем в грудь и говорил: «Если святой благословенный сок не будет удерживать единство мира, тогда что его удержит?»
* * *
Несколько недель в июне 1911 года выдались такими жаркими, что коты в саду Джулиани лежали на ветвях, словно тигры. В тот самый момент, когда солнце поднималось над Апеннинами, город превращался в пекло – даже на вершине Джаниколо, где ветерок покачивал кроны сосен.
Алессандро с Лиа гуляли в саду. Трава стала белой с редкими прожилками золота и серебра, спасибо солнцу, день за днем палящему с безоблачного неба, и горячему сухому ветру, который, казалось, дул со всех сторон, но пока что жара, сухая и золотистая, не вызывала раздражения. В начале месяца, когда еще не прошли воспоминания о зимних дождях, была даже в радость, хотя к августу отношение могло измениться.
Когда Лиа глубоко задумывалась, ее лицо темнело, делая ее похожей на снайпера, которому предстоит сделать сложный выстрел. Зато когда она смеялась, в этом принимали участие не только лицо и голос, но даже плечи и руки. Всплеск радости передавался даже пальцам, которые, расслабляясь, чуть загибались.
Алессандро сжигала страсть. Иногда он сосредотачивался на каких-то особенностях ее тела, на какой-то маленькой детали, на которую сама Лиа, возможно, никогда не обращала внимания. Скажем, на изгибе шеи там, где она переходит в плечо, или микроскопическом участке губы, чем приводил ее в приятное изумление. Она могла говорить с ним, чуть повернув голову, и вдруг замечала, что он глаз не сводит с изгиба ее верхней губы. Поначалу ей хотелось уйти от его восхищенного взгляда, но для этого нужно было отвернуться. В итоге она постепенно возбуждалась, чувствуя, как верхняя губа начинает неметь, потом ощущение растекалось по всему телу, более приятное, чем поцелуй, потому что длилось долго и не теряло своей силы, как случается при поцелуе.
То, что он мог, даже не говоря ни слова, вызвать у Лиа сексуальное возбуждение, отчего ее щечки начинали алеть, точно маки в парке Вилла Дориа, очень порадовало бы университетских профессоров, которых так презирал адвокат Джулиани, поскольку им удалось научить Алессандро восхищаться красотой.
Ястреб приземлился с безоблачного неба на вершину сосны. Лия быстро посмотрела вверх, ладонью прикрывая глаза от солнца, и в этот самый момент из дома Джулиани вышел Рафи Фоа в деловом костюме и с кожаным портфелем в руке. И начал подниматься на холм. Выглядел он как солдат на маневрах в пустыне, но не ослабил узел галстука и не снял пиджак, потому что костюм жил своей жизнью, и если уж Рафи надел его по собственной воле, то не хотел ни в чем его ущемлять.
– Как же с ним сложно, – заметил Алессандро, глядя на приближающегося Рафи. – Конечно, в последнее время прогресс налицо, но даже в такой день он все равно надевает костюм.
Рафи сел на выгоревшую траву и бросил портфель перед собой. Учебу он закончил с отличием и теперь обходил дворцы и министерства, чтобы получить достаточно высокую должность, но, в силу специфики государственной службы и потому, что душа у него к тому не лежала, все никак не мог найти работу. Даже охранники и швейцары чувствовали его неуверенность, а судьи и помощники министров сразу видели, что им движет что-то более высокое, чем закон, что-то живое и священное.
– У меня была встреча с начальником протокольной службы Верховного суда, – сообщил Рафи, вытирая пот. – В его годы уже пора думать о преемнике. На него произвели впечатление мои успехи в учебе, и он спросил, как у меня с французским. Я ответил, что знаю его прилично, так он начал кричать на диалекте уроженцев Савойи – аостийском
[30]
итальянском, как мы называли его в школе, – да еще с такой страстью и так пискляво, что я не удержался от смеха.