Джоди, угнездив руки над не родившимся пока маленьким Кощеем, спросила:
– А скажи, девица красная, кто путь-дорогу к нам подсказал?
– Милиционер Джилиам Клинтон из Замудонск-Красногвардейского, а до него – дедушка в горах над Замудонск-Мартановским…
И она еще раз крутанула рукоятку. Рванул мотоцикл, вылетел в ворота, и девица, предвосхищая мой вопрос, прокричала сквозь мчащийся навстречу мотоциклу ветер:
– А звать меня, Михаил Федорович, Эмми Уайнхауз. Пока.
Линия Джема Моррисона
И я стоял на улице какого-то пыльного города, и было мне нехорошо. Цепь каких-то мелких нехорошестей сдавливала «внутри» какой-то ржавой тягостью. Физически ощущалось, что надо освободиться от этой скопившейся к двадцати семи годам жизни и от нажитой предыдущими поколениями доброкачественной опухоли, жизни не угрожающей, но какой-то унизительной. А слова «покаяние» в советские года в ходу не было, и этот путь освобождения был закрыт. Но где-то впереди есть местечко Вудсток, с островом Буяном, с часовенкой, где дожидался всех тоскующих камень Алатырь, исполняющий желания. И можно решить все свои дела. И решить дальнейшую жизнь.
…А пока я стоял на пыльной улице какого-то советского Замудонска. И что странно: была зима, и пыли вроде бы по естеству времени года быть никак не должно, но ведь вот была. И понятно откуда. Пыль эта своим происхождением имела солдатские сапоги, коим по сущности была имманентна. Вне зависимости от национальной принадлежности сапог. В каждый солдатский сапог, помимо кож, кирз, подошв, гвоздей, клеевой составляющей, всенепременно входила пыль. И стоило в какой-нибудь цветущей зелени где-либо в тропиках появиться хоть одному солдатскому сапогу, как тут же – а вот и я – скрипом на зубах заявляла о себе пыль. И вся держава и окружающие ее страны скрипели на зубах пылью советских сапог.
Мимо меня по улице шла колонна солдат. Числом до роты. А командира при ней не было. Ни офицера, ни сержанта. Что явный непорядок. А у ног моих лежала записная книжка, из которой вылетела фотография…
…Мы с Кристи уже на машине-такси ЗИМ по два рубля за километр едем в Плужники в свежеотбабаханный дворец спорта, который я сам и строил в каком-то году в девятом классе. Спартакиада народов там намечалась, уж провалился на дно памяти год, в коем ее намыливались проводить, но вкалывать приходилось по-черному. И мне обещали поскидывать мои грешочки: волосики длинноватые не по-простому, клифт розовый, дудки голубые, рубашечку батон-таун, колеса клевейшие с гофрой на подошве. А главное, что их так колдобило, так это искажение рисунка танца. Убей меня, что это за искажение такое? Мы с Кристи же не па-де-катр исказили и не вальс-бостон, который уже сам был некоей крамолой, но в рамках… «Ты, Моррисон, главное, держи себя в рамках, а то ведь в институт поступать, а с такой характеристикой…» Так вальс-бостон мы и не нарушали. А буги-вуги… Там фиг нарушишь… Потому что канадка, она канадка без никаких, и каждый, кто в теме, на раз просечет канадку. Или ты какую-нибудь линду-самострок под фирму впариваешь. А мы тут у Дубровского с двадцать шестого дома за квинту межпозвонковую грыжу надыбали с черным чуваком Кэбом Гэллоуэем. И упросили Клиффа в радиобудке поставить после «Брызг шампанского» (так себе фокстротик, но Алекс Цфасман почти фирму лабал). Кэб Гэллоуэй, чуваки, это – отпад! Чувак дирижирует, поет и степ бьет. Слово даю, в «Солнечной долине», слов нет, черненькие клевые, но звук их степа рядом с четким «Стап! Стап-стап… Чук-чук, чук, чук-чук, чук-чук, стап-стап-стап, стап-стап, чук-чук. Ча! Ча! Ча!» Кэба ну никак не хиляет… И пошел, и пошел… Только рожа черная блестит, а глаз хитрый подмигивает, хали-хали, хали-гей. И черный биг-бэнд хали-хали, хали-гей… Хали-хали, хали-гей… И что тут искажать, когда ноги сами, а глаз у Кристи уже безумный, и точно знаю, сегодня на хате у дяди Амбика я ее точно отбараю… Как есть отбараю… «Зайчи барайка, забарайка, себренький под еблочкой скакал. Порою волк, сердитый волк, лису, барая, пробегал…» Дядя Амбик сегодня в котельной на дежурстве, а трюльник за хату ему уже отстегнут… Так что хали-хали, хали-гей… Нет, вы скажите мне, чуваки, как этот рисунок танца можно исказить? Когда вот он весь, как есть. Кто сечет, конечно.
А дело было под майские. Ну, и один крезанутый из комитета за жопу взял. В праздник весны и труда, когда все прогрессивное человечество, кузнецы Кузбасса, шахтеры Шахтерска, дояры Доярска… и уж тут не до барания. Тут уж ноги унести, пока на них солдатские сапоги не надели, и пыль-пыль-пыль от шагающих сапог. И ноги мне постановили на Комитете комсомола унести в Плужники доводить до ума этот стадион. «Экзамены за девятый – твое дело, вечерняя, и чтобы, папина победа, характеристика была такая, что даже в партию, но это уж потом, а в институт характеристику сделаем. Как, мол, добровольцу на комсомольской стройке от нашей школы. И всем о’кей». И вы будете смеяться, но за это «о’кей» на комсомольского чувака стукнули и, есть Сталин – нет Сталина, со мной добровольцем в Плужники. А у него уже аттестат почти в кармане, а там его в райком фалловали, но с такой идеологической лажей и с такими мозгами ему даже техникум не светил. А уж в Плужниках комсомольцы-добровольцы ему перо под пятое ребро сунули. Чтобы не «стук-стук, кто в теремочке живет и кирочку в сухой закон кофтает». Закочумал «не расстанусь с комсомолом» – ан расстался.
И больше лица его патриотического никто не видел, помнить в то время, как кузнецы Кузбасса, шахтеры Шахтерска, дояры Доярска… не помнил. Только долго я потом вздрагивал, услышав невзначай «о’кей».
И вот что-то меня кололо. Вот комсомолец этот, который меня за верзуху взял и в Плужники отправил, мог со мной и погуще, но вот не стукнул и сам погорел, а вот с чужими не смог и стук-стук… А я-то чего радуюсь… Он, в общем-то, нормальный чувак, а постукивать – так что? Чуваки, кофтать кирочку на народной стройке – это у него в голове и душе не умащивалось. Как это?! В то время, как кузнецы Кузбасса, шахтеры Шахтерска, дояры Доярска… А я, когда ему перо, а потом уложили в фундамент Дворца спорта, даже какую-то радость испытывал. А вот сейчас ее нет… Что-то я такую тоску в теле отлавливаю, ровно во мне коленный сустав с «Шестнадцатью тоннами» звучит. И скрип, скрип, скрип…
Короче, когда я (без крови) вину свою за Кэба Гэллоуэя искупил и Спартакиада отшумела, отбацала, комсомол слово сдержал – дал положительную характеристику на Джема Моррисона, члена ВЛКСМ с какого-то года, и я уже скочь-скочь-скоки-скоки-йес. «Стап! Стап-стап…. Чук-чук, чук, чук-чук, чук-чук, стап-стап-стап, стап-стап, чук-чук. Ча! Ча! Ча!» – инженер, и Кристи встречаю. Около своего дома. Который лет восемь как снесли. А ей, гляжу, все еще пятнадцать лет. А я в клабмэновском клифте двубортном на трех пуговичках, колесах «Кэмпбелл» с тупыми носками, болонье итальянской и шляпе «Штокман». Ну и при галстучке атласном малиновом в черную полоску. Халтурки, то-се, с башлями – без проблем. И Кристи – та же самая чувишка в юбке-колокол, маминых лодочках – у ворот моего снесенного дома к свиданью кого-то ждет… А ждет она… Чуваки, вы сейчас упадете… Я его как сейчас вижу… Подходит к ней чувачок пятнадцатилетний. Знакомый. А как ему не быть знакомым, когда, господа, это я и есть, Джем Моррисон. Лет десять назад. И лимузин ЗИМ подкатывает, и везет их во Дворец спорта, который я сам строил. На концерт Джордже Марьяновича и блакитнi jazz. Это, видимо, год уже какой-то другой. Уже, значит, можно. Нет, господа, не чтобы уж совсем, но у нас уже с год, как горком ВЛКСМ кафе молодежные открыл. И какая-никакая жизнь уже вскипала. Но чтобы не выкипело, комсомол это дело под свой патронаж взял. Под свое крыло. И глаз… Ну и Джордже Марьянович. Не Кэб Гэллоуэй, но…