В первую ночь после смерти Папчика Бена бабушка не спала: все ждала, когда подъедет его ржавый пикап. Я сделала вид, что отправилась в постель, но была настороже и прислушивалась к беспокойной бабушкиной возне в гостиной. Мой мыслительный желудок сводило от голода. Я не знала, как поступить дальше. Я понимала, что могу избавить бабушку от тревоги, однако это означало рассказать ей правду, от которой ей сделалось бы только хуже. Я лежала в кровати в сельском доме, где за мной даже не следили камеры, и представляла бабушкины кладовки и погреба: деревянные полки с банками маринованных овощей, которые жили и умерли еще до моего рождения. Ярлыки на банках – единственный год, как на надгробиях мертворожденных детей, – содержали всю их историю. Огурцы в рассоле: упругая просвечивающая кожица – хоть показывай за деньги. Эти овощи, словно препараты на уроке биологии, были до того прозрачными, что внутри у них просматривались мертвые семена будущих поколений. Я представляла ряды склянок, чтобы не заснуть и не пережить заново ужасный день. Стоило прикрыть глаза, как мне виделся Папчик в крови и без штанов: он полз по полу спальни, вскрикивал и вещал, что я порочна и проклята навеки.
Лет сто назад моя нынешняя кровать принадлежала маме, правда, та промаялась в ней все детство. Ее потрепанные мягкие медведи (Китай, рабский труд) сидели вокруг моей подушки и пахли мамой: не только «Шанелью № 5», но и ее настоящей кожей – так, как она пахла до своего звездного кинорабства. Мне все казалось: вот-вот нащупаю прядь волос той сельской девушки.
На другой день мне предстояло выглядеть убитой горем. Если мама сумела стать знаменитой актрисой, могла же я хотя бы прикинуться спящей. А потом сраженной тяжкой утратой. Я и без того каждый день притворялась, будто мне не больно быть покинутой, но в тот раз у меня был неплохой повод попрактиковаться и изобразить сон.
Я лежала в кровати, думала об отверстии в полу, куда стекла вся Папчикова кровь, и о том, обвели ли его мертвое тело специальным скотчем или мелом. Эта сцена виделась мне эпизодом из фильма, где мама играет отважного детектива, идущего по пятам безжалостного серийного убийцы, – им в воображаемой версии представала я; но даже быть каким-нибудь Джеффри Дамером
[16]
казалось лучше, чем глупой девчонкой, которая по ошибке убила деда, раскромсав его сосиску об острые металлические зазубрины. Я не могла заснуть от усталости, мысли разбредались, я думала, убью ли когда-нибудь снова, беспокоилась, не разовьется ли у меня вкус к убийству. Возможно, с новыми жертвами у меня появится собственный почерк, и на грядущем процессе я не буду выглядеть совсем уж бесталанным любителем.
Другой вариант – поклясться говорить правду и предстать в абсолютно дурацком свете на суде за нелепейшее, идиотское непредумышленное убийство. Любая мисс Секси Штучкинг отличила бы стоящий пенис от засохшей собачьей какашки. Я представляла, как мои швейцарские одноклассницы будут следить за процессом по кабельному. Уж лучше отправиться на электрический стул, чем в интернат, где за моей спиной станут хихикать; в Локарно девчонки будут гоняться за мной по коридорам и дразнить похожими на фекалии шоколадными батончиками.
Никто не поверит моей версии. Мое объяснение будут высмеивать и беспрестанно называть «какашечной защитой».
Куда ни посмотри – кошмарные варианты, один другого хуже.
Из гостиной – через коридор и два поворота, а потому еле слышно – донесся бабушкин голос. Сперва раздалось быстрое похрустывание, затем слабые щелчки. Я распознала звук – она набирала номер на старом дисковом аппарате. Да, у дедушки с бабушкой был телефон – впрочем, одно название. Таким, наверное, пользовались пилигримы, чтобы слушать голосовые сообщения из Плимутрока; он висел на стене, у него даже не отсоединялся провод. Прощелкало семь долгих раз, и бабушкин голос произнес: «Приемный покой, пожалуйста». Я представила, как она сидит в гостиной и теребит крученый провод, идущий к трубке: провод короткий и дальше дивана не пускает. «Простите за беспокойство… – сказала она непринужденно, распевно, – таким тоном у незнакомца спрашивают, который час. – Мой муж не вернулся домой, и я хотела бы узнать, не было ли каких-то происшествий».
Она ждала. Мы обе ждали. Если я закрывала глаза, то видела отпечатки своих пальцев на грязном полу туалета по ту сторону ленты «Место преступления». В моем воображении патрульные в широкополых шляпах, как у канадских конных полицейских, прижимали рации к впалым щекам и отрывисто передавали: «Всем постам!» Лампасы сбегали по форменным брюкам к начищенным до блеска ботинкам. Я представляла криминалиста в белом халате: как он отделяет прозрачную пленку с отпечатком, поднимает ее вверх, разглядывает в лунном свете, изучает завитки и говорит: «Подозреваемый – одиннадцатилетняя девочка, рост – четыре с половиной фута, коренастая, пухлая: жирный-жирный поезд пассажирный. И волосы у нее никогда не лежат как надо. – Потом с умным видом кивает и добавляет подробностей: – Ни с кем еще не целовалась и никому не нравится». Тут полицейский художник, стоящий рядом и яростно черкающий на большом белом листе, говорит: «Исходя из описания, вот ваш убийца», – и резко разворачивает планшет. На бумаге – мой портрет: мои очки (снова на носу), мои веснушки, мой огромный блестящий лоб. И даже мое зубодробительное полное имя: Мэдисон Дезерт Флауэр Роза Паркс Койот Трикстер Спенсер.
Из коридора донесся бабушкин голос: «Нет, спасибо. Я подожду на линии».
Идея замести следы не приходила мне в голову. Не приходила, пока, лежа в кровати, я не подумала о книге «Бигль» и о запачканной рубашке. Об орудии убийства. Прямоугольник лунного света заливал через окно почти всю дальнюю стену. Под испытующим взглядом луны я выкарабкалась из-под стеганых одеял, надела свои лучшие очки номер два, присела на колени возле кровати, запустила руку между матрасом и пружинами и вскоре вытащила книгу, обернутую в изобличавшую меня рубашку. Даже в неверном свете на ткани виднелись пятна: одно побольше, другое поменьше; они тянулись совсем рядом друг с другом, напоминая матерчатую карту Галапагосских островов. Страницы в середине «Бигля» – в районе Огненной Земли – слиплись. Я подцепила краешки ногтями и, как судмедэксперт, отделяющий отпечаток, осторожно разъединила листки. Бумага была тяжелой, клейкой. Страницы разошлись с тем же звуком, с каким корейский косметолог сдирал с маминых ног восковую полоску, – со звуком невероятной боли.
Из гостиной долетел бабушкин голос: «Понятно, – сказала она. – Хорошо, мэм».
Я открыла книгу тем же движением, каким разворачивают занавески, и узрела психологический тест из темных пятен – сравнительно симметричных, оттого что страницы были сомкнуты, и похожих на бабочку… или на летучую мышь-вампира. Пока глаза определялись, остальная часть меня видела белый силуэт по центру. Узкий, вытянутой формы, он указывал прямо на меня. Черные в лунном свете пятна при другом освещении были бы красными. Днем они станут кровью. А призрачный силуэт в центре – пустота, ничто – был их внутренним контуром.
Я все еще стояла на коленях у кровати, когда донесся шелест – это ахнула бабушка. И тут же, на выдохе она сказала в трубку: «Спасибо. Буду через двадцать минут».