На пляже Октав рыдает от умиления при виде песка, налипшего на потные девичьи тела, синяков на их бедрах и царапин на коленках; еще одна затяжка, и он по уши втюрится в чей-нибудь спинной позвонок. Каждый день ему требуется хоть крошечная, с родинку, толика красоты. Он целует Одиль в плечико – за то, что оно пахнет духами «Наваждение». Он часами нахваливает ее локти:
– Я обожаю твой острый локоток, нацеленный в будущее. О, позволь мне любоваться твоим локтем, раз уж ты сама не осознаешь его власти! Я предпочитаю твой локоть тебе самой. Закури сигарету, вот так, и поднеси огонек к своему лицу. Соблазняй меня как хочешь, ты все равно не помешаешь мне лобызать твой локоть. Твой локоть – мой спасательный круг. Твой локоть сохранил мне жизнь. Твой локоть существует, я встретился с ним. Я завещаю свое тело твоему хрупкому локтю, который вызывает у меня слезы восторга. Твой локоть – это сустав, покрытый кожей, правда слегка подпорченной, – видно, в детстве ты расцарапала ее до крови. В детстве всегда бывают болячки на том месте, которое я сейчас целую. Что такое локоть? – вроде бы пустяк! – и тем не менее я тщетно ищу и не нахожу другого стимула для жизни в данный, конкретный миг.
– Ах ты моя лапочка!
– Лизнуть твой локоть – и умереть! Больше мне ничего не надо.
И он декламирует:
Одиль, твой локоть блещет красотой.
Он стал моею ахиллесовой пятой!
Затем, используя спину Одиль как пюпитр, наш загорелый Вальмон пишет на ней открыточку Софи:
«Дорогое Наваждение,
найдешь ли ты в своем сердце достаточно сострадания, чтобы спасти меня от себя самого? В противном случае я залезу в ванну с водой и суну пальцы в розетку. Есть нечто худшее, чем жизнь с тобой, – это жизнь без тебя. Вернись! Если ты вернешься, я подарю тебе „New Beetle“. Конечно, это идиотское предложение, но тут есть и твоя вина: с тех пор как ты ушла, я стал серьезен до безобразия. И вообще, я вдруг понял, что другой такой девушки на свете нет. Откуда вывод: я тебя люблю».
Подписываться не обязательно, Софи и так узнает его «оригинальный» стиль. Едва отослав открытку, Октав начинает жалеть об этом: ему следовало не открыточки строчить, а на коленях умолять Софи вернуться к нему: «На помощь мне плохо я не могу жить без тебя Софи мы не должны расставаться если я тебя потеряю значит потеряю все»; дьявольщина, нужно было целовать ей ноги, вот что нужно было делать, неужто он не способен даже на это?!
До Софи он кадрил девушек, упрекая их в том, что они носят накладные ресницы. Они начинали возражать. Тогда он просил девушку закрыть глаза, якобы желая убедиться, правда ли это, и пользовался моментом, чтобы чмокнуть ее в накрашенные губки. Второй прием назывался «грузовик»:
– Скажи: «Я грузовик».
– Я грузовик.
– Би-и-ип! Би-и-ип! (Произносится с одновременным нажатием на обе груди.)
Есть и третий способ – пари.
– Спорим, что я дотронусь до твоей попки, не дотронувшись до одежды?
– О'кей.
– Проиграла! (Запуская руку под юбку.)
Еще можно было сыграть в «текила-бум-бум»: велишь девушке зажать в зубах ломтик зеленого лимона, насыпаешь ей в ладонь щепотку соли, слизываешь соль, запиваешь глотком текилы с газировкой и закусываешь лимончиком из уст красотки. После трех таких сеансов лимон обыкновенно заменяется языком. Как ни странно, эти приемчики действовали безотказно. Но с Софи все было по-другому. Он сделал вид, будто всерьез увлечен ею. Она сделала вид, будто верит этому. В конце концов они оба уверовали в то, чего не говорили. И однажды она спросила его:
– Почему ты ничего не говоришь?
– Когда я ничего не говорю, это хороший признак: значит, я оробел. А когда я робею, это очень хороший признак: значит, я смущен. А когда я смущаюсь, это совсем хороший признак: значит, я влюблен. Но когда я влюбляюсь, это очень плохой признак.
Он влюбился в нее потому, что она была замужем. Он влюбился потому, что она была несвободна. Он работал вместе с ней в «TBWA de Plas», но никак не мог добиться ее. Он влюбился еще и потому, что сам был тогда женат, и эта любовь была запретным плодом, тайной, мерзкой изменой. Он полюбил ее, как любят женщин, которых нельзя домогаться – мать, сестру, подруг своего отца, свою первую девушку, к которой питаешь чистое, безответное чувство. В любви действует принцип домино: первое падение влечет за собой все остальные. Он желал ее так же, как хорошеньких девчонок в детстве, то есть скрытно, втайне от нее самой. Позже он ей сказал: «Когда я влюбляюсь, это очень плохой признак», и она не удивилась этому. Он назначил ей свидание в полночь на мосту Искусств, на третьей скамье, считая от Академии, и сидел там в ожидании, лицом к Новому мосту, глядя, как Сена разделяется на два рукава, словно открывает объятия будущему. Потом это стало даже слишком прекрасным, чтобы называться правдой. Она пришла на свидание, и все остальное тут же померкло.
– Извините, мадемуазель, не дадите ли вы мне свои координаты, чтобы я мог отыскать вас впоследствии?
– Ну разумеется, месье?..
– Октав. Зовите меня просто Октав. Знаете, мне кажется, я влюблен в вас. Что, если я потискаю ваши грудки, мадам? Вы не против?
– О, не стесняйтесь, пожалуйста. Только перед тем, как продолжить беседу, не сочтите за труд, поработайте как следует языком у меня во рту.
– А у вас, случайно, нет подходящего помещеньица для этого занятия?
Жаль, что его страсть не нашла должного отпора – это всегда вызывает сумасшедший взрыв чувственности, в высшей степени опасный для окольцованных любовников. Наслаждение – дамоклов меч, легко рассекающий брачные узы. Софи повела его на подземную стоянку агентства у Нового моста; там было темно и безлюдно, там она и отдалась ему стоя, прислонясь к бетонной стене, между служебными машинами. Это был самый долгий оргазм в его и ее жизни. Потом она взяла его мобильник и занесла в «память» свой номер:
– Теперь ты не сможешь соврать, что потерял мой телефон.
Октав был настолько влюблен, что даже тело его бунтовало против разлук с Софи: фурункулы, аллергии, болячки на шее, боли в желудке, жестокие бессонницы сыпались на него градом. И тщетно мозг претендует на контроль за всем остальным: сердце восстает против пустоты, легким не хватает воздуха. Каждый, кто подавляет в себе любовь, превращается в ничтожество и заболевает. Жизнь без Софи обезображивала Октава. И это продолжается до сих пор: ему нужны теперь не только наркотики.
– МОЯ БИТА ТВЕРЖЕ ГРАНИТА!
Октав выкрикивает это в микрофон. Одиль нежна, как жонкиль, и благоуханна, как ваниль. Они сидят в ночном ресторане отеля, и Октав ставит пластинки. На войне, как на войне: здесь имеется лишь несколько старых макси-синглов с диско-музыкой, сборники французской эстрады и три исцарапанные «сорокапятки». Делать нечего, он ухитряется кое-как составить музыкальную программу из того, что есть; например, самая прекрасная песня в мире – «C'est si bon» в исполнении Эрты Китт. Затем, уступая тяге к легкому жанру, заводит «YMCA».