Исполнимся благодарности к стране столь справедливой,
Возвысив голос в торжественной молитве…
(Эту главу понимать буквально.)
9 час. 50 мин
Что изменилось по сравнению в 80-ми годами: тогда ньюйоркцы говорили «Hi», а теперь – «Hey, what's up?».
[112]
В их манере здороваться поубавилось деликатности, зато добавилось удивление. «Hi» вспоминается как улыбчивый, учтивый привет, радость от встречи. «Неу» после катастрофы звучит иначе. В нем мне слышится: «Гляди-ка! а ты чего тут делаешь? ты еще живой? браво». Но, наверно, это опять моя паранойя. Я кружу между билдингами, словно стервятник в поисках падали. Я хожу по вертикальным улицам, вдыхая запах свежего горя. Писатель – это шакал, койот, гиена. Ну дайте же дозу отчаяния, я ищу трагедию, у вас не найдется под рукой небольшого зверства? Я жую жвачку и скорбь сирот.
Некоторые критики называют кино окном в мир. Другие говорят то же самое о романе. Искусство – это window on the world. Как дымчатые стекла стеклянных башен, в которых я вижу свое отражение: длинный сутулый силуэт в черном пальто, журавль в очках, меряющий тротуар широкими шагами. Я пытаюсь убежать от этой картины, ускоряю шаг, но она гонится за мной, словно хищная птица. Я пишу автобиографический роман не для того, чтобы сбросить с себя покровы, но чтобы скрыться. Роман – это зеркало без амальгамы: я прячусь за ним, чтобы видеть все, а меня чтобы не видел никто. Зеркало, в которое я смотрюсь, я в конце концов протягиваю другим.
Когда не можешь ответить на вопрос «Почему?», надо хотя бы попробовать ответить на вопрос «Как?».
Грусть не мешает богатым пожилым дамам по-прежнему выгуливать маленьких собачек на Мэдисон-авеню, а подпольным торговцам – выставлять на тротуаре фальшивые сумки от Гуччи, в двух шагах от настоящего магазина Гуччи. По-прежнему существуют вернисажи, где все до единого одеты в черное, существуют заведения, куда пускают по списку, и отели, где все прекрасно – и обстановка, и клиенты. Я все так же хочу повернуть время вспять: в 9.50 я вхожу в дом № 95 по Уолл-стрит посмотреть, проснутся ли во мне прустовские воспоминания при виде здания, где я работал в 80-х. На стене холла по-прежнему висит логотип «Креди Лионнэ», но администратор объясняет, что French Bank уже давно переехал из центра города. Как за десять секунд перейти от Пруста к Модиано? Брошенное помещение. Подозрительный взгляд консьержа. Молчаливые охранники. Загадочные бизнесмены. Память пуста. Неужели я действительно проводил здесь целые дни? Я жду напрасно, из глубин ничего не всплывает.
– Sir, you can't stay here.
[113]
Ко мне медленно приближается плечистый коротышка в униформе.
– But I worked here a long time ago…
[114]
Я говорю с испанским акцентом, но делать нечего. Я выброшен из прошлого. Мое прошлое меня не хочет. Мое прошлое отправляет меня за Revolving Door.
[115]
И я вынужден снова повернуться к нему спиной.
9 час. 51 мин
Wild
[116]
Trade Center
Кэт Стивенс пел: «Ooh baby baby it's a wild world».
[117]
У меня были все его пластинки. Кэт Стивенс был моим кумиром, наряду с Нилом Янгом и Джеймсом Тейлором. Написать столько потрясающих песен, тонких, хрустальных, драгоценных миниатюр! Музыка к «Гарольду и Мод». Единственно верные слова и рвущие душу мелодии, лиричные, но очень простые. Словно этого автора-композитора-исполнителя коснулось нечто большее, чем он сам, словно ему открылся доступ к высшей силе. «Когда я был сам по себе, – заявил он, – и песни приходили сами по себе».
Times leaves you nothing
Nothing at all
(«Time», 1970)
Oh mama mama see me, I'm a pop star
Oh mama mama see me on the TV
(«Pop Star», 1970)
Trouble oh trouble set me free
(«Trouble», 1970)
Главная тема Кэта Стивенса – потеря невинности. Начало «Where do the children play?»
[118]
в 9 час. 51 мин. отзывается странным эхом:
Well I think it's fine building jumbo planes…
Will you tell us when to live
Will you tell us when to die?
По «Morning Has Broken», «Home in the Sky» и еще одной, более старой песне, «The View from the Top Can Be oh so Very Lovely»
[119]
(1967), я бы мог составить целый цитатник предсказаний катастрофы.
Кэт Стивенс обладал простотой истинного поэта, но для меня он воплощал нечто большее. Он был мой брат по одиночеству, мой друг, мой спутник. Я часами сидел босиком на кровати в своей комнате в Техасе, разглядывая конверты его пластинок. От резкого звука его гитары в душе воцарялся покой. В то время конверты пластинок были размером в двенадцать дюймов. Сменив винил на CD, музыка превратилась в «индустрию дисков». Это был ее месседж: музыку больше нельзя созерцать, ее можно только потреблять в пластмассовых коробочках. Я мог бы часами рассказывать вам о плачущей урне. На альбоме «Mona Bone Jakon» изображена серая урна, роняющая слезу. Может, вы знаете более точную метафору нашего времени? Мы создали мир рыдающих «garbage cans».
[120]
Еще я любил их странные названия: «Tea for the Tillerman», «Teaser and the Firecat» и витиеватые надписи на манер Элтона Джона. И роскошные (журнал «Rolling Stone» писал: «пышные») аранжировки. Скрипки в «Lilywhite» (1970) – самый красивый понт в поп-музыке со времен «Stand by Me» Бена И. Кинга.
Кэт Стивенс попытался что-то сказать, а потом исчез
You may still be here tomorrow
But your dreams may not
(«Father and Son», 1970)
Все свои шедевры он написал за один год, с января по июль 1970 года, в возрасте двадцати двух лет, когда лежал в больнице и чуть не умер от туберкулеза. Болезнь романтиков: последствия недолеченного кашля, злоупотребления наркотиками и алкоголем и бессонных ночей с девицами. Именно в больнице Кэт Стивенс отпустил бороду.
23 декабря 1977 года, после того как его альбомы разошлись сорокамиллионным тиражом, причем семь из них на протяжении 70-х годов входили в десятку лучших, Кэт Стивенс исчез. Король свинга шестидесятых, застенчивый человек, который выходил из «роллс-ройса» под крики фанатов, скандировавших его имя, перемежал записи и турне, вел жизнь рок-звезды с кайфом и сексом в роскошных отелях, единственный англичанин после «Битлз», ставший звездой в Америке, певец, сделавший на два вечера подряд аншлаг в «Мэдисон-сквер-гарден» (зрители аплодировали стоя по ходу песен), – Кэт Стивенс в 1977 году обращается в ислам. Коран подарил ему брат. Он посещает мечеть в Иерусалиме. 4 июля 1978 года он меняет свое имя на Юсуф Ислам. Ему тридцать один год. Ни одна звезда его величины не уходила так внезапно. Он продает на аукционе свой белый рояль, свои золотые диски и раздает деньги благотворительным организациям. Объявляет, что отныне будет писать, только чтобы донести послание Магомета. Когда аятолла Хомейни приговаривает Салмана Рушди к смерти, Юсуф Ислам заявляет по британскому телевидению, что «только смерть может быть карой за святотатство». Это все тот же человек, автор «Peace Train». Он носит тюрбан, длинную бороду, туфли без задника и традиционное арабское платье. Финансирует медресе, которое открыл в окрестностях Лондона. Считает, что «в исламе нашел спасение».