– Да ты же только что сказал, что твое. Читай дальше и больше не путай имена!
– Видел еще дальше, еще глубже мой брат Елен Приямужевич сквозь время всякую чушь и чепуху и не мог остановиться, утопая глазами в прозрачной воде и погружаясь во время, когда ни этих глаз, ни этой воды уже не будет. От пальмы он узнал, что стоять больнее всего, однако стоял и стоял у окна своей смерти между своими ушами и видел крестоносцев в Константинополе в 1204 году, видел, как они грузят на венецианские галеры четырех огромных коней, видел перепуганных Палеологов и обутых в грязь славян, которые втыкали копья в главные константинопольские ворота, видел, как рушится империя. Он видел и то, как Рим переселяется в Константинополь, и видел Рим в Москве, и корабль Козьмы Индикоплова, и корабль Колумба у берегов Нового Света, видел турок на подступах к Вене и французов в Венеции, где они снимали с собора Святого Марка четырех константинопольских коней, и снова рушилась империя…
– Врешь! Empire de Napoleon не рушится!
– Но разве наши не сняли оттуда этих коней?
– Читай, посмотрим, что там дальше.
– И видел галлов в Белоруссии, жующих конское мясо, и битву под Лейпцигом, и Наполеона на двух островах…
– Воистину глупость! Что делать нашему императору на островах? И что это за битва под Лейпцигом? Это же здесь, рядом! Доплюнуть можно. Ничего я не понимаю в будущем… В этом я никогда силен не был. Мое дело не будущее. Мое дело смерть. Воистину.
– И видел мой юродивый брат Елен Приямужевич со стен Трои Шлимана и красный снег октября в России, и видел охоту на евреев, и Blitzkrieg, и четверых в Ялте, и Сталина в тысяча девятьсот сорок восьмом году, и, перепуганный, раздирающий мглу своих грехов, видел Иерусалим, видел Стену Плача, и арабов, и нефть, по-прежнему текущую с востока, и англосаксов на Луне, во Вселенной, где советские русские, и сербов лицом к лицу со всем миром, и кто знает, что еще и до каких глубин видел он, пока черпал из колодца своих пророческих глаз…
А мне надоели все эти выдумки и вздор, и я действительно проткнул пастушьим посохом свою лежавшую на земле шляпу, переменил носки и отправился в Спарту, чтобы пальцем, обмакнутым в вино, написать на столе признание в любви той прекрасной женщине, Елене Василевсе. Пусть наконец начнется то, что я видел!
В этот момент капитан почувствовал, что вода остыла.
– Klarinetto! – рыкнул он и встал в ванне, выпрямившись во весь свой огромный рост, так резко, что половина воды выплеснулась на пол. Обнаженное тело он перетянул поясом-коморанцем, сплетенным из красных шерстяных шнуров, и забрался в постель. Тогда ему принесли кларнет и зеленую трубку, уже раскуренную. Сидя в постели с музыкальным инструментом на коленях, он сделал одну-две затяжки. Тут перед ним предстал солдат с точно таким же инструментом в руках.
– Правду ли говорят, – спросил капитан солдата, – что у тебя такие ловкие пальцы, что можешь украсть у бегущего человека туфлю?
– Врут. На что мне одна туфля? Но вас, господин капитан, я могу научить и тому и другому. И играть и красть. Что вам больше нравится.
На это капитан Опуич разразился смехом, от которого из трубки полетел пепел и она погасла, взял кларнет, и на двух инструментах вместе с солдатом они исполнили одну из вещей Паизиелло.
Капитан французской кавалерии Харлампий Опуич во время военного похода учился играть на кларнете. И изучал латинскую риторику. Ему, в отличие от французской армии, сопутствовал успех. Может быть, именно поэтому никто не удивился такому преображению капитана Опуича. Слишком много смертей было на Эльбе, чтобы это могло привлечь чье-то внимание.
Четырнадцатый ключ
Умеренность
* * *
Поручик Опуич выздоровел ближе к весне. Он все еще не всегда мог отличить явь ото сна, но уже знал, как его зовут. Мысли свои он ловил, как мух, почти всегда безуспешно. Чаще они ускользали от него. А если и удавалось какую-то поймать, она мертвой оставалась на ладони или, изуродованная, пыталась улететь. Он заметил, что на груди, в том месте, куда он был ранен, шрама не было, а вырос небольшой, похожий на хвостик, пучок рыжих волос.
Возле себя он обнаружил слугу, которого прислал сюда его отец, и старый кисет, почему-то пустой. Из него исчезла единственная драгоценность, которую носил с собой Софроний. Браслет, данный ему матерью «для будущей суженой». Слуга ни о чем таком не слышал, правда, он поминал какую-то девушку, которая ухаживала за поручиком во время болезни.
– Должно быть, и она была из тех, кого присылает ваш отец лечить вам раны, зализывать их, как будто они суки, простите за выражение.
Опуич спросил, куда делась та девушка, однако слуга ответил, что ему это неизвестно, потому что она не появлялась с того дня, как сюда прибыл он. Поручик махнул рукой и вышел из дома, осведомившись предварительно у слуги, как называется город, в котором они находятся.
– Земун, – ответил тот удивленно.
На улице Опуич впервые за последние полгода натянул свои перчатки и нащупал в них что-то твердое. Это был перстень, которого он никогда не видел. Мужской перстень с печаткой – заключил молодой Опуич. Он надел его на палец поверх перчатки и пролетел взглядом по улице, ища рыжеволосую женскую голову. В тот день ему не повезло, но уже на следующее утро он заметил недалеко от дома девушку, чья рыжая коса так блестела на солнце, будто была сплетена из медной проволоки. На пальцах у нее вместо украшений были золотые и серебряные, очень дорогие наперстки. А на шее вместо ожерелья висела крошечная, вышитая серебром туфелька.
«Быть не может!» – воскликнул Софроний про себя и пошел за ней следом.
Она подошла к Дунаю, разула одну ногу и, пробуя, холодная ли вода, в один момент оказалась стоящей и на суше и в реке, затем повернула назад, взбежала по ступенькам и исчезла за дверью, украшенной четырьмя подковами. Он запомнил, что подковы были расположены так, будто это следы, оставленные передними ногами двух коней, стоявших мордами друг к другу. На следующий день он снова увидел девушку. Она сидела на балконе здания прямо напротив дома, в котором он жил, и, повернувшись спиной к нему и к прохожим, заплетала, расплетала и снова заплетала свою рыжую косу. Поручик изумился, узнав на ее руке свой браслет. Только тут он внимательнее всмотрелся в девушку. Ему понравились ее ступни, узкие, с длинными пальцами, и он подумал: «У этой… должна быть твердой…» И прошелся под балконом, но тут же вернулся домой, продолжая думать о девушке. Она все еще оставалась на прежнем месте и теперь, скучая, переливала вино из золотой чаши в серебряную и обратно. Устремив взгляд на одну чашу и не замечая второй, она задумчиво сидела, просунув ступню сквозь решетку балкона.
«По ее рукам видно, что у нее будет двое детей, – подумал Опуич. – По манере носить платье ясно, что она разведется, а по тому, как она причесана, можно догадаться, что умрет она в сорок восемь лет. Так же как музыканты думают ушами, эта думает своими грудями», – заключил молодой Опуич и обратился к девушке: