– Анна-Мария, – вяло протестовал я в магазине, куда она меня затащила предыдущим вечером, – у меня есть деньги на вещи, так что не смей тратить свои. И потом, мужчине новых вещей нужно меньше, чем вам, самкам. Давай лучше пойдем в постель, баиньки.
Конечно, я сопротивлялся для вида. Мне было чертовски приятно ее внимание. Да и новые вещи я любил. Правда, наши с ней вкусы несколько расходились: когда я увидел свое отражение в витрине, выходящей на проспект Штефана, то был ошеломлен.
– Эти джинсы обтягивают меня так, Анна-Мария, словно я женщина. А мне уже тридцать. К чертям, я не буду это носить.
– У тебя красивые ноги, – она была непреклонна, – эти джинсы тебе очень идут. Мы купим к ним хорошие туфли. Не идиотскую обувь Маленького Мука с острым носком, а хорошую обувь, которая тебе пойдет. Иди в примерочную. Я нашла тебе чудную рубашку и потрясающий синий шейный платок. Синий цвет тебе очень идет. Правда ведь, миляга?
Миляга – гадкого вида продавец в молодежном прикиде, явно педик, – с наглой ухмылкой кивал. Анна-Мария привычно потрепала его по щеке, и педик заулыбался еще маслянее. Все, кого бы она ни потрепала по щеке, начинали глупо улыбаться. Даже я. Анна-Мария взяла продавца за подбородок, для чего ей пришлось встать на цыпочки, и уставилась ему в глаза.
– У тебя душа дряни, – подумав, как обычно, подвела итог она, и подвела его громко, – ты любишь наряжаться и часто любуешься собой.
Педик кивнул, и я решил, что был несправедлив к его ориентации. Анна-Мария явно пришлась ему по душе. Она всем приходилась по душе. Я невнятно похмыкал из примерочной, символично соглашаясь с ее – как всегда – верной и точной оценкой педика-продавца. Тот шел за Анной-Марией, как ребенок за гамильтонским крысоловом, широко улыбаясь и прижав какие-то шмотки к груди. Но Анна-Мария уже забыла о нем. Она, улыбаясь, подошла к примерочной и через штору сказала:
– Это я не о нем сказала, Лоринков. О тебе! Слышишь, гений ты херов?! О тебе.
24
Потом она сунула мне в руки свой огромный, изысканный, дорогой и совершенно нелепый рядом с ней зонт. Выпихнула меня на улицу и взяла под руку. Под зонтом могли бы укрыться пять таких пар, как мы. Но Анну-Марию это совершенно не волновало. Решительно выставив вперед подбородок, она скомандовала:
– Курс на старый город! Выше голову, вы же мужчина!
И мы пошли. Транспорт Анна-Мария не признавала, за исключением такси, которым пользовалась, чтобы попасть в аэропорт. Улетала она часто. Но мы с ней это не обсуждали, вернее, я попробовал, но она просто не стала говорить на эту тему. Анна-Мария никогда не затыкала рот, не обрывала, не скандалила. Если она не хотела о чем-то говорить, она не говорила и меня в такие моменты просто не замечала. Поэтому тема аэропортов была закрыта в самом начале. Оставалось не так много. Прогулки по Кишиневу, секс да моя болтовня на тему сюжетов прочитанных мной книг, которых, справедливости ради отмечу, я прочитал немало. Но Анна-Мария над этим только смеялась. Как и над тем, что я пишу книги. Вернее, писал. После начала нашего с ней романа я ни строки не сделал. И совершенно из-за этого не расстраивался.
– А до того, как познакомиться с тобой, – говорил я, обходя лужи, а Анна-Мария в это время висела у меня на свободной руке, о чем-то думая, – я писал, писал и писал. Как проклятый. Если у меня получалось меньше двух книг в год, я приходил в отчаяние. Считал, что утратил эту способность.
– Какую? – удивленно встряхивалась она.
– Способность писать, – терпеливо повторял я все, – а сейчас же я не пишу ни черта, но совершенно спокоен. При этом, что вдвойне удивительно, я четко осознаю, что не утратил способность писать. Но не пишу. Но – спокоен.
– А значит, – резюмировала она быстро наскучивший ей разговор, – совершенно свободен. Разве не это главное, Владимир, как вас по отчеству?
– Владимирович, – угрюмо ответил я, – давай зайдем в собор погреться.
Она удивительно легко согласилась. Ей и правда все это было интересно и любопытно.
Двери Кафедрального собора Кишинева – праздновавшего свое 200-летие, о чем сообщала надпись на синей ленте на здании, – были полураскрыты. Лента делала церковь похожей на голову каратиста, обвязанную идиотской полоской с иероглифами. Как в дешевом гонконгском боевике начала 90-х. Когда я сказал об этом Анне-Марии, она лишь отмахнулась, попеняв на мое вечное стремление что-то с чем-то сравнивать. Мы поднялись по белым ступенькам в храм и попали как раз к церковному таинству. Двое попов в роскошных синих – вот бы мне такую, мелькнула на мгновение мысль, – накидках, вышитых золотом, крестили двух детей и одного взрослого мужчину, который стоял обмотанный простыней. Священник что-то быстро читал на старославянском, а неподалеку от него и тех, кого крестили, столпились их родственники и друзья. Я поморщился.
– Вы не верите в Бога, Владимир Владимирович? – язвительно зашептала Анна-Мария и потащила меня по всему храму. – А-я-яй!
Собор был великолепен. Казалось, золото стекает с него, как вода с мокрых стен. Сочится, как из губки. Дешевая роскошь молдавских православных храмов проявилась в нем наиболее ярко. Тем не менее даже такая – фальшивая – роскошь потрясала. Это тем удивительнее, думал я, что собор Кишинева – обычная провинциальная забегаловка для уездных попов, ничего общего с великими храмами мира не имеющая. Но я, признаюсь, любовался больше Анной-Марией. Она явно дисгармонировала с обстановкой в Соборе. Ведь Анна-Мария, когда не застывала, всегда крутилась, что-то высматривала, вынюхивала. Очень напоминала волчок, пущенный по полу, да так и забытый, или веретено в работе. В общем, вела себя как собака, потерявшая потаску, или, что будет точнее, обыкновенная суетливая ведьма.
– Ты словно ведьма, Анна-Мария, – улыбнулся я ей.
Она, не слушая, дотащила меня до огромной стальной бочки и поставила там. За бочкой была какая-то икона.
– Молись, – ткнула меня в грудь Анна-Мария, задыхаясь от смеха, – молись. Это местный святой, Паисий. Он считается покровителем молдавских летописцев и других идиотов, которые тратят жизнь на бумагомарание. И не дуйся, милый. В конце концов, тратить ее, жизнь, на что-то все равно придется.
– Я не умею молиться, – соврал я.
– Ты врешь, – торжествующе сказала она и от радости даже подпрыгнула. – Вы врете, Владимир Владимирович. Ну и ладно! А вот я помолюсь ему. Помолюсь святому Паисию, дурачку, за вас, дурачков. Горячо и истово. Смотрите!
Я отошел в тот угол храма, где была подсобка, и стал смотреть на нее. Анна-Мария отчаянно сцепила руки и что-то шептала, улыбаясь. Я отвернулся и пошел к баку с водой, где наконец понял, что это святая вода. На вкус она была чересчур дистиллированной. На всякий случай я не только попил, но еще и умылся. Даже волосы намочил. Хотя те и так были мокрые: пылинки косого дождя достали мою голову и под зонтом.
Несколько лет назад, когда я все еще верил в Бога, я так же стоял в храме, только другом, католическом, и глядел на церковные ряды. Люди на них сидели как ангелы, с белыми свечами, одетыми в бумажные кружочки, чтобы воск не капал на руки. Рядом со мной была моя жена, Елена. Та была неверующая, но мой католицизм ей нравился. Это давало возможность знакомиться с богатыми людьми из польской диаспоры Кишинева, и потом, католическое богослужение для новичка – это всегда стильно. А Елена была всегда и везде там, где стильно. Поэтому мое вероисповедание пришлось ей очень кстати. Как и мое негромкое, но все же достаточно известное для честолюбивой провинциальной сучки литературное имя. Когда она поняла, что писатель – это вовсе не выходы в свет и «знакомьтесь, это жена…», а непреклонная действительность у тебя под боком – человек, который всегда в депрессии, – Елена призадумалась. К чести ее скажу, что ей хватило мозгов сориентироваться после одного разочарования. В католичестве она разочароваться не успела – бросила меня еще раньше и, хоть не обратилась, изредка приходила в костел поцепляться взглядами с такими же дешевками в красивых пальто.