Начитанная и образованная, готовая в любую минуту читать наизусть туманные романтические стихи сколь угодно долго, Ванда восхищала нас своей способностью схватывать отвлеченные смыслы и жонглировать ими. Жаль, что она никогда не училась в школе и потому слишком серьезно относилась ко всем требованиям властей. Мы жили в атмосфере ее страхов. Если мы ходили по траве там, где была выставлена табличка “По газону не ходить”, она не сердилась на нас — она страдала. Она завещала нам строгие правила и трезвый взгляд на жизнь, и если потом что-то и мешало жить Сьюзен, куда более праведной, чем Серена и я, так это высокие принципы нашей мамы.
В пятнадцать лет у меня начался трудный период, когда гормональный взрыв глушит разум и девочки могут пристраститься к вину, наркотикам, сексу. Как только кончилась война, мы на первом же пароходе вернулись из Новой Зеландии в Лондон. Ванда получила небольшое наследство, как раз хватило на проезд для нее самой, ее мамы Фриды и для нас, трех девочек, Сьюзен, Серены и для меня — семьи из одних только женщин. А на жизнь не осталось ни гроша.
Мои сестры без труда освоились в нищенских условиях нашей новой жизни в Лондоне, учились в школе, сдавали экзамены. Делали то, что велят, не высказывали своего мнения, терпеливо ждали, когда вырастут. Но я так жить не могла, меня переполнял гнев. Мама устроилась экономкой в дом, где ей позволили жить, — у нее не было собственных средств к существованию, пока Серена не разбогатела, — ведь ей надо было кормить нас и дать нам крышу над головой. Маму, как потом всех нянь наших детей и вот теперь Агнешку, приютила другая, более благополучная женщина, за которую она выполняла черную работу и которая платила ей гроши. Нужда всех нас гонит в услужение, во всяком случае, раньше гнала.
…Послевоенное время, конец сороковых. Все пили ром и сидр, наркотики были легкие и простые — в основном бензедрин из остатков военных запасов, в постель ложились легко, секс был наивный, неизощренный. Тело все еще оставалось храмом души. Наше юное сознание не смогло бы осмыслить, что возможна такая штука, как французская любовь. О мужеложстве никто и слыхом не слыхал. Порнография, конечно, существовала, но мы ничего такого не видели. Мог вспыхнуть мгновенный интерес, страсть и привести вас — если вы такая же лихая, как я, — со случайным спутником в какую-нибудь дрянную гостиницу, где вы проводили одну-единственную восхитительную ночь, но очень редко кто-то соглашался обслужить мужчину за деньги, стоя перед ним на коленях в темном закоулке. К середине пятидесятых все переменилось. Теперь все обучились всему.
Прошли сороковые годы, наступили пятидесятые, а мы все жили и жили в темном, сыром, с зарешеченными окнами полуподвале великолепного особняка, где мама была в прислугах. Я страдала от унижения, считала, что жить в такой дыре для меня позор, скучала по отцу, злилась на маму — зачем она увезла нас от него, ему, конечно, стало одиноко, вот он и женился снова и завел себе другую семью, как будто мы, три его дочери, не в счет.
Я ненавидела маму и злорадно разжигала в себе эту ненависть, прогуливала школу, ходила по ночным клубам, не являлась домой ночевать; когда нужно было купить что-то из одежды, продавала себя за гроши; бросила школу, не пожелав сдавать экзамены, работала официанткой — очень скверно работала, — уборщицей — и того хуже, — забеременела Лалли от исчезнувшего потом из жизни Каррена, родила ее в католическом приюте для незамужних матерей, где нас заставляли мыть лестницы, потому что это укрепляет мышцы живота и возвышает душу. Потом я подбросила ребенка бедной моей маме и снова пустилась во все тяжкие.
Судьба занесла меня в мир богемы. Мне нравились картины, нравились художники, волновал запах красок, но, в отличие от Сьюзен, я, как и Серена, не умела рисовать, а это бы спасло меня. Сначала я была подружкой художников, потом стала натурщицей, меня писал член Королевской академии искусств Уильям Гир и другие известные художники. Джо Тилсон писал мои зубы. Мое лицо и мое тело можно увидеть на стенах разных музеев и картинных галерей, и сейчас время от времени на ретроспективных выставках появляются давно забытые мной вещи, где я позировала. Я стала своего рода знаменитостью — наверно, я была хороша собой и очень обаятельна при всей предосудительности моего поведения, — но в конце концов жизнь заставила меня опомниться.
Я вращалась в кругах, соприкасающихся с обществом Кристин Килер
[10]
. Когда дружившего со всеми нами Стивена Уорда
[11]
обвинили в том, что он живет на деньги проституток, он покончил с собой. За неделю до смерти Уорд писал меня. Он был славный человек, взбалмошный, самолюбивый, талантливый остеопат, хороший портретист, его до смерти затравили газеты. Мы, натурщицы, вовсе не были проститутками. Мы просто радовались жизни как умели, а он нас в этом поддерживал. Но мы оказались чуть ли не в самом центре скандала, а скандал надо было любой ценой остановить, пока он не затронул самые высокие сферы.
И вот, вращаясь в этом обществе, я познакомилась с прожигателем жизни баронетом Чарли Спаргроувом, очертя голову сбежала с ним в Америку, вышла за него замуж в конце концов и родила ребенка. Из огня да в полымя, хотя в нем не было ровным счетом ничего артистического. В Лас-Вегасе моя жизнь и вовсе покатилась под откос, и, чтобы спасти ребенка, я уехала с ним домой, в Лондон.
Я перестала ненавидеть маму. Поняла, что женщина должна делать то, что велит ей долг. Думаю, я вышла за Чарли, чтобы Ванда перестала тревожиться за меня и чтобы вернуть нас всех с помощью его титула в касту питомцев Итона и членов Королевской академии искусств, касту, к которой по рождению принадлежала мама и из которой нашу семью вышвырнули война и мамин развод. Никакими другими причинами я не могу объяснить свое замужество. Не понимаю, почему я так злюсь на несчастную Беверли — жену моего сына Джейми. Она такая же снобка, как я, ничуть не больше.
И Серена поступила точно так же: она стала знаменитой, чтобы мама меньше страдала. И мы с ней вместе сделали все, чтобы наши дети и дети наших детей жили в том мире, который мы едва не потеряли, и Хетти тоже найдет в нем свое место, кем бы она ни пожелала стать.
Бедная моя мама. Она везла нас после войны, трех скромных наивных девочек, с другого конца света, из Новой Зеландии, в надежде обрести для себя и подарить своим дочерям яркую интеллектуальную жизнь, которой она жила с рождения. И вместо этого оказалась в прислугах, а дочери, все три, — беспутная (я), нелюдимая (Сьюзен) и легкомысленная болтушка (Серена) — без малейших шансов выбиться в люди, хоть все они и умненькие и талантливые, да и самой ей не нашлось места в нищем послевоенном мире, куда она вернулась. Связать порванные нити прошлого она не пыталась, думаю, ей было стыдно. Чтобы ее жалели, удивлялись, как она могла так опуститься, вынуждали благодарить — нет, такого она бы не вынесла. А когда дочери начали бросать на нее своих нежданных и нежеланных детишек в полной уверенности, что она их будет воспитывать, она стала ругать себя. Напрасно она вернулась в Англию. Надо было постараться сохранить свой брак и не позволить мужу развестись с ней. Если бы они остались в Новой Зеландии, Сьюзен рано или поздно получила бы признание как поэт, Серена стала бы женой фермера, а я не покатилась по наклонной плоскости и вышла бы замуж за порядочного человека с постоянным заработком. Потом, много лет спустя, мы с Сереной вместе убеждали маму, что она все сделала правильно — “Видишь, как хорошо все у нас получилось”, — но она никогда нам до конца не верила.