– Понимаешь, не могу я просто взять и отколоть булавку: комбинация вылезет из-под платья, неудобно.
– Народ уже заходит в церковь, – напомнила тетя Доди.
– Не упрямься, добеги до туалета, сними ты эти несчастные трусики. А нет, так иди посиди в машине, подожди, пока кончится служба.
Я повернулась и направилась к машине. Но не успела я пройти и полдороги до ворот, как мама меня окликнула и сделала знак идти за ней. Мы вместе закрылись в деревянной уборной, и там, не говоря ни слова, она просунула руку под ворот платья, отстегнула булавку и подала мне. Я была так поглощена своей бедой и так уверена в законности своих требований, что даже спасибо ей не сказала, а просто повернулась спиной и дрожащими руками сколола верхний край трусиков. Мама вышла наружу, я за ней, мы обогнули церковь и заспешили к главному входу. И все равно опоздали: люди уже успели зайти внутрь. Пришлось ждать, пока церковный хор в полном составе, в сопровождении священника, чинно проследует по проходу между рядами скамей.
Наконец певчие заняли свои места, священник повернулся к прихожанам, и тут мама решительно двинулась вперед, к тому месту, где сидели тетя Доди и моя сестренка. Торопясь следом за мамой, я заметила, что серая комбинашка с одного боку торчит из-под платья на добрых полдюйма. Это и правда выглядело неряшливо.
После службы мама встала и повернулась ко всем. Завязался оживленный разговор. Люди спрашивали, как зовут меня и сестренку, спорили, кто из нас больше похож на маму; один дяденька заметил: «А вот эта девчушка в свою бабку пошла!» Спрашивали, сколько лет мне, сколько сестре, в каком я классе учусь, скоро ли в школу младшей. Когда этот вопрос задали ей самой, она под общий смех заявила: «Я в школу ходить не буду!» (Ее слова вообще часто принимали за шутку, хотя она вовсе не думала шутить, а просто не по возрасту самоуверенно высказывалась на разные темы, не всегда понимая, о чем речь. И сейчас она всерьез считала, что ходить в школу ей не придется: ближайшую к нам начальную школу недавно снесли, и мы еще не успели объяснить сестренке, что она будет ездить на автобусе в другую.)
Раза два-три незнакомые обращались ко мне: «Угадай-ка, кто меня учил, когда я сам в школу ходил? Твоя мама!»
– Лично меня она мало чему смогла научить, – признался какой-то потный дядька, с которым маме явно не хотелось здороваться за руку, – но одно скажу: такой красивой учителки у меня в жизни не было!
– Ну как? Заметна была комбинация?
– Нет, конечно. Тебя же спинка скамейки заслоняла.
– А раньше? Когда я по проходу шла?
– Никто ничего не заметил, успокойся. Все стояли лицом к алтарю и пели.
– Все-таки кто-то мог…
– Да брось ты. Меня другое удивило: почему Аллен Дюран не подошел, не поздоровался хотя бы?
– А он там был?
– Ты что, не видела? Сидел на семейной скамейке Вестов, прямо под новым витражом, они его подарили церкви в память о жениных родителях.
– Нет, не видела. И жена с ним была?
– А как же! Ее-то трудно было не заметить. Разодета в пух и прах. Вся в голубом, а шляпа что у телеги колесо. Кстати, и ты сегодня здорово прифрантилась – любой дашь сто очков вперед!
Сама тетя Доди тоже принарядилась: на голову водрузила темно-синюю соломенную шляпу с поникшими матерчатыми цветами и надела свое лучшее платье из искусственного шелка с застежкой спереди.
– Может быть, он меня не узнал. Или просто не заметил.
– Как он мог тебя не заметить? Ты что?
– Ну мало ли…
– Прямо красавец стал, такой высокий, статный. Если идешь в политику, на внешность смотрят первым делом. Особенно на рост. Коротышек на важные посты не выбирают.
– А Маккензи Кинга
[45]
забыла?
– Я имею в виду здешних политиков, местных. Между прочим, если бы Маккензи Кинг выдвигался в наших округах, мы бы его нипочем не выбрали.
– У твоей мамы был удар. Небольшой. Она не признаётся, но я-то вижу. У меня глаз наметан. Не с ней первой такое приключается. Удар небольшой, это верно, но он может повториться – и раз, и второй. А в один прекрасный день глядишь – и хватит настоящий удар. И тогда, учти, тебе придется самой за ней ходить, как за ребенком. У меня так и было. Моя мать слегла, когда мне было десять. А умерла, когда мне стукнуло пятнадцать. И за эти пять лет чего я только с ней не натерпелась! Ее всю раздуло по-страшному, у нее была такая хворь – водянка. Один раз со «скорой» приехали, так из нее прямо ведрами откачивали.
– Что откачивали?
– Жидкость. Она старалась по силе возможности сидеть, часами просиживала в кресле, ложилась, когда делалось совсем невмоготу. А лежать надо было все время на правом боку, чтобы жидкость ей на сердце не давила. Разве это жизнь? У нее начались пролежни, мучилась она просто ужасно. И один раз утром попросила: Доди, пожалуйста, поверни меня на другой бок, не могу я больше лежать на одном, поверни хоть ненадолго, устала, мочи нет. Уж так она меня просила, умоляла. Ну, я и уступила. Взяла ее за плечи, с трудом сдвинула – она была тяжеленная, неподъемная. Повернула я ее, положила на левый бок, где сердце, – и в тот же миг она умерла. Ну и чего ты плачешь, дурочка? Я не хотела тебя расстраивать. Выходит, ты еще маленькая и глупая, если боишься слушать про жизнь.
Она смеялась надо мной, пыталась меня развеселить. А я молча смотрела на ее смуглое, с резкими чертами лицо, на широко раскрытые, пылавшие горячечным огнем глаза. Голову она в тот день повязала разноцветной косынкой и внезапно показалась мне похожей на цыганку: коварная и обольстительная, она грозилась обрушить на меня тайны, справиться с которыми мне было бы тогда не по плечу.
– Мам, у тебя был удар? – спросила я угрюмо.
– Что?
– Тетя Доди говорит, что у тебя был удар.
– Да ничего подобного. Я же ей объясняла. И доктор подтвердил: не было никакого удара. А твоя тетя Доди – она все знает лучше всех. Разбирается лучше любого доктора.
– А когда-нибудь потом у тебя будет удар?
– С какой стати? У меня давление низкое, а удары случаются при высоком давлении.
– А чем-нибудь еще ты не можешь заболеть? – продолжала я допытываться. Я обрадовалась, что удар маме не грозит, и сразу успокоилась: значит, мне не придется за ней ходить, как за ребенком, мыть ее, обтирать, кормить с ложечки прямо в постели, как было у тети Доди с ее матерью. Во мне всегда сидела уверенность, что мама все решает сама и самостоятельно может выбрать, чем ей болеть. И всю ее жизнь, до последнего дня, наблюдая за происходившими в ней переменами, услышав медицинский диагноз ее недуга, я пребывала в убеждении, что она сама дала согласие, сама сделала выбор. Из каких-то своих соображений. Не знаю, что именно ею руководило. Желание порисоваться? Кого-то проучить? Или просто хотелось заставить всех теряться в догадках?