«Бросать» это пришлось даже не столько рассеянно, сколько с усилием, потому что поезд как раз грохотал в каких-то пролетах.
И, видя воодушевление Литовченко, Кирилл несколько даже потупился и продолжал:
– Да я еще и в университете был его стипендиатом, вы разве не помните?..
«А я еще и на машинке вышивать умею», – весело припомнил Леша, но Олегу негромко сказал что-то в духе «А в детском саду он премий не получал, нет?..» – Благо это не было слышно всем, – но Олег отчего-то не разделил его ядовитого веселья.
Однако Кирилл был жестко наказан за свое хвастовство, и Леша потешался весь день, видя растерянность приятеля, который уже не знал, как из этой (заваренной им же) каши выбраться. Все дело в том, что Литовченко воодушевился даже слишком. Он загорелся идеей там, в клубе, подвести Кирилла к олигарху-благодетелю (приложиться к ручке, что ли?), и представить в духе: вот, ваш воспитанник, буквально вырос на стипендиях и премиях… Подвести. Представить. Чуть ли не подложить под. Кирилл, чувствуя, что его вовлекают в какую-то игру уже бесцеремонно, старался всячески отнекиваться, затихающе вежливо, Литовченко же делал вид, что ничего не замечает, и пытался чуть ли не отрепетировать проход. Леша тихо веселился и шутил в духе «Кир и Ген» (почти «Чук и Гек»): потешался и над Кириллом, наказанным какой-то высшей справедливостью, и над Литовченко, который… Который мог бы, наконец, определиться уже, кто он: тоже «изгнанник родины», или все тот же мелкий чиновник. Потому что все эти его мечты, как пригласят, подойдут и т. д. – это было все то же мелкое муниципальное лизоблюдство, которого они насмотрелись когда-то и в Казани. Ничего нового. Как был мелким клерком, так и остался.
Особенно это проявлялось где-нибудь за обедом (возможно, и вечерами, но тогда молодежь сбегала) – в отупляюще нудных, безысходных спорах «о политике», когда поднимали, например, болезненную тему засилья чиновничьих мигалок в Москве. Литовченко, попивая устриц (Леша пробовал, не понравилось: как сгущенная морская вода; Кирилл же дисциплинированно глотал – «статусно»), многословно обличал: «да совсем они там охамели»; «да не надо просто пропускать никого с мигалками, и все». «Только радикальная борьба! С ними – только так!..»
– Никого?! А как же «скорые помощи»? Их что, тоже не пропускать? – горячился некий пожилой соотечественник, тоже какой-то эмигрант, призванный помогать Литовченко в решении всяких оргвопросов. Или «вызвавшийся». Есть категория эмигрантов, которые равно страдают как от безденежья, так и от общей невостребованности. Те, кому и поговорить-то не с кем. При массовом явлении «свежих» соотечественников – прекрасная возможность поточить лясы, споря о вечных материях вроде политики!..
– Слушай, он так похож на нашего Татищева, ну, из «Туполева», ты же его помнишь, – горячо шептал Лехе Кирилл, не отплевавшись от устриц.
– Не помню.
Хотя, конечно, что-то вспоминалось. Толстый пиджак. Мраморные от пигмента кромки ушей.
– Ты же у нас был!
«Никак он не может забыть эту свою контору…»
Литовченко едко хохотал и перебивал пожилого эмигранта. Эмигрант обижался.
– Да знаем мы, что это за «скорые»! В половине случаев – это все те же рожи… Бизнесмены, которые не смогли договориться с властями о «бэхе» с мигалкой и спецномерами. Или кремлевские, которых лишили этих «бэх», чтобы перед газетами отчитаться… Людям надо срочно в аэропорт, дали сотню в зубы медикам, и вперед…
«Ну конечно, знаешь. Сам же так делал, да? Наверняка… А теперь на Лазурном Берегу лясы точишь, о том, что с ними – только так…», – лениво думал Леха, с каким-то даже восхищением пред такой наглостью, подъедая петушка в эстрагоне. «Татищев» же возмущенно раскрывал и закрывал рот, не находя в себе столь четко выраженных мыслей. Но все же что-то возражал в итоге («Ну а кто там едет, в этих «скорых»? – не Медведев же, не Лужков, и уж тем более, не сам… Они-то лично при чем? Ни при чем! А весь этот негатив выплескивают лично на них!») – нет, не виртуозно.
Упорство, с которым старый хрен врубался за власть (причем, получается, за чужую власть, ибо наверняка уже лет тридцать имел в кармане паспорт Французской республики), могло удивлять. А впрочем, есть такой тип в эмиграции. Те, кто уже успешно позабыл о разного рода невзгодах, и теперь увлекается бурной словесной поддержкой на расстоянии: это и увлекательно, как спорт, и необременительно, и благородно, и даже нота фрондерства в этом (ведь почти все французские СМИ Кремль ругают). Но это, конечно, не могло сравниться с поддержкой тех их ровесников, кто остался в России, и которая тоже порой удивляла: в конце концов, что́ им эта власть дала?.. – но Леша не удивлялся. Нет. У него и отчим был такой же.
Техническая интеллигенция (да и не только она), так ждавшая перемен на мифических брежневских кухнях, так восторженно встречавшая перестройку – и избитая после этого (или за это?) всеми тысячевольтными разрядами эпохи. Сорок, сорок пять лет. Самый расцвет для мужчины. Время пожинать плоды, принимать лавровые венки, пользоваться всем, что построено с молодости – пока еще не стар… И что они получили в это время? Ночные занятия частным извозом на своих некогда дефицитных «шестерках» – эти доктора наук типа Татищева?.. Удары тока отбивают какие-то зоны воли в мозгу. Чего теперь удивляться, что они так испуганно, почти панически хвалят то, что в телевизоре называют «стабильностью»? Видят же, что все вокруг и так валится, и нет, твердят, как заклинание, про неведомое «хуже»: лишь бы не было хуже.
Они успели проклясть и тот свой восторг, и даже те робкие начальные перемены, едва обещанные газетой – на обороте пышного, как пироги, Черненко в траурной рамке.
Впрочем, как ни странно, в этих обеденных раундах Литовченко не выигрывал. При всех его богатых аргументах, живой мимике и прочих преимуществах молодости, подкрепленных комфортной жизнью.
Это вообще была интересная особенность новых политических споров. Абсолютная непробиваемость аргументов. Насколько Леша мог судить по фильмам, раньше было не так. Ему запомнилась, например, «Зависть богов» – картина Меньшова с Алентовой, малозамеченная. Фильм, снятый в 2000 году. Это важно. Потому что через год самолеты протаранили башни-близнецы, и к этой частности – угрозе от гражданских самолетов – стали относиться по-другому, что немного подсветило и старую историю с корейским «Боингом», сбитым над СССР… Меньшов снимал до – потому там все вполне «классически». 1983 год. «Боинг» сбивают. Интеллигенция на кухнях, которая так уверена в советской неправоте (на этой стороне поля разве что растерянная пропаганда) – и так уверена в правоте их, что это просто непробиваемо. Любой разумный довод – мол, таким же одиноким самолетиком сбросили атомную бомбу на Японию, – тонет в оглушительном, непробиваемом совершенно смехе: «Я вас умоляю, кому мы нужны!..» Да и тезисы обратные звучат неубедительно. Все полно таким вымороченным лицемерием – про Афган, про все, что воспринимать это всерьез…
Теперь же получалось как-то наоборот.
Оружием таких, как Татищев, стала всесокрушающая, циничная искренность. Это как сам на недавнем саммите «Большой восьмерки» в Питере. Такая онегинская разочарованность, поза, горькая. Он троллил мировых лидеров, как мог – избрав как раз не принятую в дипломатии «честность», – они же подставлялись, как дети: то Буш потреплется с Тони Блэром в не выключенный (хозяином саммита) микрофон, явив миру шоу двуличности, как по заказу; то Буш же неудачно приведет в пример Ирак и напорется на глумливый смешок хозяина саммита: «Нет, спасибо, как в Ираке нам не надо»… Он упивался этой «новой искренностью», как упивались сейчас все его сторонники: да, олигархов сажают за политику – ну и что?.. Да, все в разрухе – ну и что?.. – и смотрят голубыми глазами. Не осталось точек опоры. Идеалов, которые не были бы скомпрометированы. На этом фоне цинизм был надежен, как лом, а вот оппоненты как раз путались и вязли в «идеологиях», в идеализме, когда разговоры про «демократию» звучали ничуть не менее вымороченно, чем разговоры про какой-нибудь интернациональный долг – образца 1983 года.