Ветер стихает.
Исчезает.
Он падает на четвереньки и оседает в молчание.
Я останавливаюсь.
И пес останавливается.
И.
Осталось.
Лишь.
Одно молчание.
Его звук похож на распад, будто сердце рвется, начиная с изнанки.
Оно крадется за мной внутри.
Сковывает меня и смотрит, как я пытаюсь освободиться.
Я даже думаю, оно хочет стереть меня совсем.
И хоть залай, хоть попробуй вырваться, оно не выпустит ни за что.
Я где-то надеюсь, что заговорят вот эти написанные слова. Надеюсь, что они вспыхнут, возопиют, закричат.
Надеюсь, они закричат.
И разобьют мое молчание…
Я разворачиваюсь, и мы с псом идем дальше.
Наши шаги.
Беззвучны.
10
Сара поняла.
Когда я в тот вечер вернулся домой, она все вычислила с одного взгляда. И тут же все выложила, не дав мне проскользнуть мимо нее в свою комнату.
Это было занятно.
Невероятно.
Откуда она могла быть так уверена – так уверена, чтобы, едва я вошел, остановить меня, упереться мне в грудь ладонью и шепотом, с ухмылкой, спросить:
– Ответь мне, Кэмерон. Как зовут девушку, которой под силу так разогнать твое сердце?
Я усмехнулся в ответ, обалдевший и смущенный. Удивленный.
– Да никак, – отрекся я.
– Ха!
И короткий смешок.
«Ха».
Это все, что он сказала, отнимая руку от моей груди и отворачиваясь, все еще с улыбкой.
– Молодец, Кэмерон, – так она закончила, удаляясь. Потом еще раз обернулась ко мне: – Ты того стоишь. Я серьезно.
И ушла, а я стоял и вспоминал все, что произошло сразу после того, как глыбы неба рухнули вокруг меня.
Мы с Октавией еще немного посидели на скамейке, а на улице тем временем холодало. Но лишь когда она стала дрожать, мы поднялись и побрели к ее дому. По дороге один раз ее пальцы коснулись моих, и она легонько подержалась за мою руку.
У калитки я понял, что в дом не захожу. Это чувствовалось.
Прощаясь, Октавия сказала:
– В воскресенье я буду на причале, если вдруг захочешь прийти. Где-то в районе полудня.
– Ладно, – отозвался я, тут же представив, что стою и смотрю, как Октавия играет, а ей в куртку прохожие кидают деньги. Яркое синее небо. Вспухающие облака. Стрелы солнца тянутся с небес. Я все это ясно увидел.
– И знаешь, что? – сказала она. Я вернулся из видений. – Я тебя подожду. – Она уронила взгляд до самой земли и вновь подняла – мне в глаза. – Понимаешь, о чем я?
Я кивнул, медленно.
Она подождет – пока я не научусь говорить и вести себя с ней, как мог бы. Наверное, нам обоим оставалось надеяться, что это лишь вопрос времени.
– Спасибо, – ответил я, и Октавия не бросила меня у калитки смотреть, как она уходит, а осталась сама и махала мне всякий раз, когда я оборачивался глянуть на нее еще разок. И с каждым этим взглядом я шептал: «Пока, Октавия», – и наконец, свернув за угол, снова оказался один.
Дорогу домой затуманил полумрак ночного поезда. Лязганье вагонов, летящих по рельсам и по стрелкам, все еще несется сквозь меня. И я снова вижу, как сижу в поезде, возвращаясь туда, откуда приехал, но это место никогда не будет прежним.
Чудно, что Сара это немедленно уловила.
Она тут же заметила во мне перемену: в том, как я существую в нашем доме. Может, я по-другому двигался или говорил, не знаю. Но точно стал другим.
У меня были мои слова.
И Октавия.
И временами казалось даже, что я больше не буду скулить. Я больше не выклянчивал, как раньше, ошметков все-путемности. Я приказал себе терпеть и ждать: ведь я наконец-то подошел близко к тому, где хотел быть. Я боролся за это – и вот почти достиг цели.
Сильно позже явился Руб и, как всегда, завалился на кровать.
Прямо в ботинках.
В полурасстегнутой рубахе.
Он принес с собой легкий запашок пива, табака и своего всегдашнего дешевого одеколона, который ему и нужен-то не был, потому что девчонки и так на него вешались.
Громкое дыхание.
Улыбка во сне.
Это был типичный Руб. И типичный вечер пятницы.
И еще он оставил свет, так что мне пришлось вставать и выключать.
Мы оба отлично знали, что утром папаня подымет нас еще до зари. Я также знал, что Руб встанет и будет выглядеть помятым и усталым, но все равно будь здоров клево. Он умел, мой братишка, и это меня дико бесило.
Лежа в кровати у противоположной от него стены, я думал, что он скажет, когда узнает про нас с Октавией. В уме я перебрал полный список вариантов, поскольку от Руба можно ждать любой реакции – в зависимости от того, что происходит, что было раньше и что должно произойти дальше. Вот некоторые из вариантов, что пришли мне в голову:
Он даст мне крепкого подзатыльника и скажет: «Ты что себе думаешь, Кэм?» Еще подзатыльник. «Чего затеял с бывшей девушкой брата!» Еще затрещина и еще одна вдогонку, для острастки.
В то же время он мог просто пожать плечами. Без ничего. Без слов, без злобы, без настроения, без улыбки, без смеха.
А мог хлопнуть по спине со словами: «Что ж, Кэм, самое время тебе засучить рукава».
А может он остолбенеет.
Не.
Это уж никак.
Руб не столбенеет никогда.
Если ему не придет на ум никакого комментария, он, скорее всего, уставится на меня и воскликнет:
– Октавия? Че, правда?!
Я кивну.
– Серьезно?!
– Угу.
– Ну так это ж офигенно, вот что!
Все эти ситуации перемешивались в моей голове, пока я медленно проваливался в сон. Сновидения стаскивали все в кучу, пока крепкая рука не разбудила меня, встряхнув в четверть седьмого на следующее утро.
Старик.
Клиффорд Волф.
– Пора вставать, – раздался из темноты его голос, – и эту ленивую скотину разбуди. – Он указал большим пальцем на спящего Руба, но я точно знал, папаша улыбается. У нас с Рубом и папашей «скотина» – это выражение нежности.