Постоял на крыльце, дышал как мог глубоко, но свежести не было. Пахло золой, чем-то кислым. Остро, едко надувало размокшим свиным навозом. Видимо, стайку где-то подтопило… Место, где была стайка…
Плеснулось в животе, и Ткачука вырвало сухой горечью.
– Перепил, – попробовал пошутить, отплевываясь, – таблеток.
Присел на ступеньку. Торопил время… Вернется в город, пойдет в поликлинику. А лучше – скорую вызовет сразу на пристани. Надо как следует пролечиться. И начинать новую жизнь. Другую…
Когда прижало с переселением, хотелось повезти семью – жену и младшую дочь, ей восемнадцать, – на свою родину, в Горловку под Донецком, откуда в семьдесят пятом году и приехал сюда молодым специалистом. Стал даже узнавать, какие условия переезда – другая страна ведь теперь, – пытался восстановить связь с родственниками.
Дочь, вечно сонная, усталая какая-то, была вроде и не против, а жена – ни в какую. «Я отсюда не уеду!» К тому же дали две квартиры – отдельно им с женой двухкомнатную и дочери однушку. Вообще-то не положена такая роскошь для трех человек, прописанных по одному адресу, но для начальников, хоть и таких невеликих, как Ткачук, делали исключения. Вроде как, намекали этими щедротами, что не надо очень-то качать права.
Ткачуку особо качать права не пришлось – их Пылёво переселили сносно, никто без крыши над головой не остался, никого откровенно не обманули. С предпринимателями только вроде Любы Гришиной не все гладко, но тут он ничего сделать не мог…
Хотя недовольные, конечно, были, и про него, Ткачука, шептались: квартиры, деньги, машина новая, земельные участки… В деревне личная машина была ему не нужна, а в городе решили купить.
До сих пор Ткачук оставался главой Пылёвского сельсовета (его еще формально не упразднили), но собирался выйти на пенсию – у них тут не нужно ждать шестидесяти лет, район приравнен к Крайнему Северу, – подрабатывать извозом. Прибыльное дело – кого в Богучаны, кого в Канск, кого до ближайшей железнодорожной станции, а это двести с лишним камушков… Уже вошел в таксистскую мафию… Надо зарабатывать – силы пока есть.
Повторяя, как заклинание, «силы пока есть» пересохшим, одеревеневшим ртом, Ткачук поднялся, дошел до пластиковых бутылей, набулькал воды в кружку. Влил в себя не глотая – вода проваливалась, словно в яму.
Скорей бы проснулись, продолжили. Закончить, погрузиться и – прочь отсюда. Выполнить последний долг и заставить себя забыть. Может, и уехать подальше. Настоять, убедить жену…
Вернулся к крыльцу, только хотел присесть, как вода метнулась обратно. Холодная, не успевшая согреться в животе, ударила потоком в жухлую траву.
«Что ж это…» Ткачук стоял, согнувшись, на подгибающихся ногах, буквально омывался ледяным потом, удивлялся тому, что с ним происходит… Никогда сильно не пил, но раза два-три отравлялся плохой водкой, и тогда наутро случалось подобное – полоскало прилично, выворачивало нутро. Но все же не так. Сегодня было другое, по-другому. И с чего? Наверняка не от водки – выпил вчера граммов сто. Не могло так с водки, тем более его одного.
Доплелся до дивана возле кострища. Достал таблетку, стал жадно сосать ее, тереть меж языком и нёбом.
Позавтракали быстро и молча, чувствуя неловкость после вчерашних откровенных разговоров. Говорили вчера много и в основном жалели, что приходится сжигать деревни, уничтожать приметы человеческого пребывания… В темноте говорить было легко, а сейчас, на солнце, перед новым этапом стыдной работы стало совестно, что ли… Набивали живот хлебом и подогретой тушенкой, брали инструменты, шли к кладбищу.
– Мужики, – позвал Ткачук, – я вам не помощник сегодня. Не потяну…
– Да, директор, чего-то ты зеленый совсем.
Подошел Леша Брюханов:
– Что случилось-то? Действительно, вид неважный.
– Не знаю… То ли отравился чем, то ли сердце опять. Давит. И колотьё такое… нехорошее.
– М-м… да… Ладно, пойду тоже поковыряюсь.
– Может, не надо, Леш. Пусть они сами. Мало ли… Мы и не прививались… Да и как это видеть? Я вчера насмотрелся, а теперь вот… – Ткачук потер грудь.
Алексей постоял, поозирался, будто придумывая себе дело. Не придумал, махнул рукой:
– Пойду. Мало ли что они там… Возьмут, дерна накидают в мешки…
Ткачук покивал. Да, нужно наблюдать. Нужно. Но сам больше не мог.
Сидел на продавленном, изуродованном диване, прикрыв глаза. Не то чтобы хотелось спать или так, с закрытыми глазами, было легче. Но больно было видеть окружающее. То место, где прожил три с лишним десятилетия. То место и не то – ничего, что было дорого, чему отдал столько сил, не осталось. Черные язвы вместо построек, которые еще недавно составляли село под названием Пылёво…
Чтоб отвязаться от этих мыслей, Ткачук поднялся, побрел было. Сам не решил, куда, но понимал – надо чем-то себя отвлечь.
Сделал несколько шагов, и в груди опять остро и на этот раз особенно глубоко ширнуло, разом лишило подкопленных сил.
Остановился, замер… Игла ушла из сердца постепенно и не до конца. Жало осталось. Как заноза в коже, на самой границе с мясом. Любое движение – и на долю миллиметра углубляется, скребет жилочку нерва… Так и сейчас.
Достал бутылёк с нитроглицерином, выудил таблетку, зажал в ладони. Если что, в последний момент, может, успеет сунуть в рот, раскрошить зубами.
Осторожно вернулся к дивану. Долго усаживался. Сел криво, завалившись на левый бок. Так колотьё было слабее…
Сколько видел бессильных стариков и инвалидов, которым и рукой двинуть трудно. Торчали они целыми днями на лавках, глядели на мир с бесконечной, непереносимой тоской и завистью к тем, кто шевелится легко, свободно… Алексей Михайлович, проходя мимо, сочувствовал, жалел в душе, но никогда всерьез не задумывался, каково им переживать каждую минуту немощи. Сочувствовал как-то мельком, мимоходом, иногда представлял всю их жизнь целиком, а минуту – минуту за минутой – нет. И вот сам сейчас переживал, с невероятным усилием ставшего немощным тела, парализованного болью и страхом мозга, преодолевал каждую минуту.
Три раза лежал в больнице. Один раз ногу ломал, два раза – с сердцем. Тогда прихватывало, но не так, и ложился больше затем, чтоб хуже не стало. Как говорится, в профилактических целях… В больнице время тоже тянется изматывающе медленно, но там рядом соседи, такие же несчастные, объединенные одной бедой; там врачи, медсестры… А вот когда сидишь один, неспособный шевельнуться, не знающий, вспомнят ли о тебе, заберут ли, накормят… И Ткачуку стало жалко себя, жалко до слез. Наверно, так же жалко себя старикам, которых хоть на час оставили одних…
Ночь без сна дала о себе знать – глаза слипались, голова клонилась. Алексей Михайлович боялся забыться – поднимал веки, топорщился, но сразу же обмякал и начинал плыть… «Вот так и уплывешь», – как бы со стороны предупреждали его, и он на несколько мгновений приходил в себя. А потом снова обмякал, ронял голову… И сон победил.