Начали с малого и вроде бы по делу. Миссис Макдауэлл ахала и охала: ужас, ужас, бедная Ляля, бедная Люша! Яша утверждал, что Глэдис зря упирает на исключительность представленного ею случая. Помещику жениться на цыганке – обычное дело. И не только! Князья, графы, даже принцы – все цыганской красоте и талантам подвластно. Доказать? Да докажу! Только тебе, Глэдис, этого не понять и не поверить, потому что у вас в Америке такого быть не может! Почему это не может? У нас страна свободных людей, демократия! А рабство черных людей – негров? Его отменили тогда же, когда у вас крепостное право! Крепостное право не рабство, цыгане еще в шестнадцатом веке по Руси свободно кочевали. А самый известный российский поэт Пушкин – внук чернокожего. И цыганами сроду никто не гнушался! Ольга Шишкина, красавица и певица хора Гроховского из ресторана «Самарканд», стала гражданской женой принца Ольденбургского. Ее двоюродная сестра вышла замуж за морского министра. Гражданской женой поэта Афанасия Фета была цыганка. Мария Михайловна Шишкина стала женой графа Сергея Николаевича Толстого. Лиза Морозова стала женой князя Витгенштейна. А у вас? Глэдис попробовала представить себе южного плантатора, женившегося на чернокожей исполнительнице джубилиз, и несколько поувяла… Потом вспомнила про Войну за независимость, Гражданскую войну, принесшую гибель позорному рабству, и попеняла Яше, что Московское восстание потерпело поражение и наступила реакция. Яша, всю жизнь кормящийся от купцов и аристократов, но в консерватории (уже в зрелых годах) распевавший Марсельезу и «Вы жертвою пали» вместе со студентами, заявил, что народ еще себя покажет…
Тут оба одновременно взглянули на сидящую на корточках Люшу.
– Тьфу ты, черт! – с досадой сплюнул Яша.
– What the dickens!
[1]
– согласилась Глэдис. – В вашей безумной стране… не удивлюсь, если даже моя кошка начнет произносить революционные речи!
– Никто тебя сюда не звал! – огрызнулся Яша. – Могла оставаться со своими американскими кошками…
– Наши кошки ловят мышей! – отрезала Глэдис. – А у вас охотнорядские купцы приносят из амбаров своих котов, взвешивают их и устраивают соревнование – чей кот толще! Несчастные животные почти не могут передвигаться!
Люша засмеялась от удовольствия. Ей нравилось, как смело Глэдис говорила с Яшей. В усадьбе слуги утверждали, что цыганские бароны всесильны и никто им перечить не может. Особенно женщина. Хоревод Яша Арбузов точно был барон. А Глэдис ему перечила, да еще как!
– Я бы сама стала ее учить…
– Ты научишь…
– Когда ты еще бегал голопузым цыганенком, я уже выступала на Бродвее!
– Окстись, Глэдис, мы ровесники!
– О чем говорить! Сразу видать: она ваша – дикая, цыганская кровь.
– Ага, с такими глазами…
– А что глаза? Ты погляди, Яша, как она танцует. Ты такого вообще никогда не видел.
– А петь может? У Ляли был редкостный голос…
– Может и петь. Не как Ляля, конечно, но если учить…
– Ладно, Глэдис, мы посмотрим и послушаем девочку. Но я тебе ничего не обещаю. Кроме одного: если она окажется непригодной для хора, мы можем отправить ее в табор Лялиных родителей. Они сейчас кочуют где-то в Пензенской губернии. Там девочка выйдет замуж, будет жить нормальной цыганской жизнью…
– Щазз! Я лучше из нее акробатку сделаю!
Люша смеялась. Яша с сомнением слушал ее странный смех. Он хорошо помнил певицу Лялю Розанову. Эта девочка… Да, она, вне всякого сомнения, похожа на мать… Но все же что-то в ней есть бесконечно чужое и, пожалуй… опасное. Хоревод испытывал противоречивые чувства. Ему почти хотелось, чтобы девочка оказалась бездарной, и одновременно цепляло за душу какое-то тянущее любопытство. Крещенный в православие, Яша решил назавтра сходить в любимую им церковь Илии Пророка, что под Сосенками на Воронцовом поле, помолиться и поставить свечку.
Аркадий вышел из дома своей старшей сестры Марины. Оглянулся. Старый дом радовал глаз – деревянный, теплый, розовый, с белой колоннадой по фасаду. Потом шел вдоль Поварской улицы, тупо смотрел на пробивающуюся между камнями свежую зеленую травку и пытался осознать или хотя бы почувствовать – весна. Слегка шатало от обилия съеденного и выпитого (Марина была типично московской хлебосолкой и к тому же отчего-то полагала коренастого и весьма упитанного младшего брата вечно недоедающим). Диссонансом и мутью кружился в голове безрезультатный политический спор с Марининым мужем. Октябрист, редактор и почти владелец «Голоса Москвы», баллотировался в Первую Государственную думу. Не был избран, теперь обвиняет Думу в левизне, а всех остальных, включая государя, – в недостаточном закручивании гаек. Пугает чем-то неопределенным, что надо понять так: избрали бы его, Владимира Петровича Коновалова, – все в империи было бы в абсолютном порядке. Марина, наоборот, мирно успокоена – в России наконец есть Конституция и Дума, беспорядки кончились, торгуют магазины, ходят поезда, работают фабрики и университет – что еще надо? Если бы знала, что братик – член РСДРП и принимал в декабрьском восстании самое непосредственное участие, небось аппетит бы потеряла со страху.
Пытался определиться сам с собой, честно сформулировать свои теперешние взгляды на происходящее в России. Как всегда, ничего не выходило. Очередной раз позавидовал Луке Камаричу, который к политической и прочей жизни относился, по видимости, легко.
Недавно побывал-таки у него в гостях. С изумлением невероятным обнаружил, что в квартире, которую Лука снимает на паях с приятелем, конспиративно собирается чуть ли не московский комитет левых эсеров. Причем обстановка в их кругах, несмотря на поражение революции, самая деловая. Обсуждали своевременную доставку прокламаций, стачку на заводе типографских машин, арест партийного студента-агитатора и деяния, потребные для смягчения его участи, редактуру передовой статьи в газету «Рассвет», ответ на письмо какого-то подмосковного крестьянского братства. За всем этим угадывались (на более глубоком уровне конспирации) дела более серьезные и даже кровавые. Нешуточно поразило Аркадия совпавшее с его визитом и явно незапланированное явление на пороге эсеровской квартиры какого-то бледного ярославского паренька в косоворотке: «Не спрашивайте, товарищи, как я адрес узнал. Но сил больше нету гнет терпеть, возьмите меня в террор. Убью и умру за революцию со счастьем и песней. Я уже делом проверен, казака у нас на фабрике порешил, обратного хода мне все равно нет…» Мысль, что именно Камаричу и его сподвижникам (а не Адаму Кауфману и психиатрам!) придется что-то решать с этим человеком, вызвала у Аркадия внутреннюю дрожь.
Если социализм не в теории (здесь Аркадий искренне приветствовал и разделял каждую запятую), а на практике – это всегда вот так, как он видел на Пресне и вот в таких юношах (или еще хуже?), то, может быть, права Марина и не надо никакой революции? Просвещение, благотворительность, постепенное развитие демократических институтов…
Тут же отчего-то вспомнил маленькую ножку хитровской Люши с нарывом на пальце, ее же – в своей кровати в обнимку с куклой и, отгоняя неуместные воспоминания, как ходил недавно по фабричным квартирам на предмет дезинфекции и предотвращения эпидемий кишечных заболеваний вместе со счетчиком статистического бюро. Картины открывались ужасающие. На влажных стенах круглый год растет мох и даже грибы. При входе в комнату кажется, что попал в отхожее место, до того сильно зловоние. Потолок покрыт плесенью, темно, просачиваются нечистоты из помойной ямы, вместо кроватей – три доски на деревянных козлах. В каморке на три койки живут тринадцать человек, все дети, естественно, больны… Стоимость койки три-четыре рубля в месяц. Ежемесячная зарплата рабочего в текстильном (ведущем для Москвы) производстве пятнадцать – двадцать рублей. Это не считая штрафов. Статистик сказал, что таких коечно-каморочных фабричных квартир только по Москве шестнадцать тысяч сто сорок. А по России? Сколько придется ждать плодов просвещения и благотворительности? Сколько детей и поколений до того умрут или будут влачить безрадостное, больное, хуже звериного существование?