Пренебрежение ранит меня еще больнее, чем давешнее подобострастие, но я не собираюсь первой заводить разговор. Много чести. Могла бы и спросить, не утомилась ли я и не угодно ли мне чего, потому что я, между прочим, не в бирюльки играла. Я такое повидала, такое!.. Но Роза обиженно помалкивает, и я, не снисходя до просьб, сама лью воду в тазик и смываю солоноватую грязь с лица. Отфыркиваясь, вычищаю пыль из носа и ушей, тщательно тру шею…
— Видала покойника? — спрашивает Роза у меня за спиной, и я давлюсь водой.
— А он… ну… как он умер? — спрашиваю, прокашлявшись.
— Это я его убила, — говорит она невозмутимо, как о кролике, который поутру щипал клевер, а вечером побулькивает в котле вместе с морковью и сельдереем. — Неужели ты удивлена?
— Н-нет… то есть да… но… то есть… к-как ты его убила?
— Да так и убила.
— Навела на него вангу?
— Нет, — с сожалением говорит няня. — А могла бы. — Она встает и приоткрывает шторку, задумчиво глядя на Миссисипи, что зеленой лентой стелится на горизонте. — Я могла бы зарыть у порога корень асафетиды, чтобы этот прощелыга переступил через него и с каждым шагом терял жизненную силу. Я могла бы насыпать ему в карманы могильной земли, смешанной с кайенским перцем, чтобы где-нибудь по дороге в Александрию он корчился в страшных муках, до крови раздирая ногтями кожу, пытаясь добраться до сжигающего мышцы огня. Я могла бы вырвать клок его волос, слепить с ними восковую куклу и бросить ее в горшок с пиявками — тогда черви сожрали бы его изнутри. Или те же волосы замотать в клочок красной фланели, истыкать иголками и сгноить на навозной куче, чтобы он по ошметку выплевывал свои легкие… Да, я много чего могла бы сделать. Но вместо этого я подсыпала яду ему в джулеп. Глупо, правда?
Я не в силах сказать ни да, ни нет. Дар речи покинул меня стремительно и, быть может, навсегда. Вовсе не так представлялось мне исполнение первого желания. А как-то более… волшебно.
— И если врачам в Новом Орлеане вздумается вскрыть его труп, они как пить дать поймут, что дело неладно. Выявить отравление им не составит труда.
— Откуда ты знаешь? — пугаюсь я.
— Мой отец был врачом.
— Лекарем?
— Нет, просто врачом. Военным хирургом. Хотя зачем я тебе все это рассказываю?
Да, такие подробности мне сейчас побоку.
— Почему ты решила его отравить, а не… ну… как-то иначе с ним… расправиться?
— Самый быстрый способ. Ты же сама хотела, чтобы он умер мгновенно. Вынь тебе да положь.
— Я?
— А кто же еще? Ты, конечно, отмыла руки от кукурузной муки, но желтые крошки застряли под ногтями. И подол платья закапан воском — в полдень-то! А еще от тебя несет табачищем, как от деревянного индейца перед табачной лавкой. Значит, ты вызывала самого Барона Самди. Вот он меня и оседлал.
Горько рыдая, я сознаюсь во всем.
— Врушка из тебя никудышная, Флёретт, — цокает языком Роза. — И мамбо тоже никакая. Отдала все, что имела, а взамен попросила с гулькин нос. Убить такого сморчка! Да он бы и сам скоро от желтой лихорадки преставился.
— А что со мной будет? Меня повесят за убийство?
— Нет. А вот меня, скорее всего, да… С другой же стороны… — она задумчиво теребит узел тиньона, — слыхала я, что сушеный бычий язык — верный помощник от кляуз да судебных тяжб. Авось и мне, старой лисе, удастся выкрутиться.
— Значит, все еще может хорошо обернуться?
— Смотря что считать за «хорошо». Ты еще дважды можешь позвать его на подмогу. Прежде чем… — Нянька умолкает.
— Роза?
— Прежде чем Барон Самди заберет тебя всю и насовсем, — нехотя заканчивает она. — Твою жизнь, твою душу. Все, что у тебя есть. Он уже выкопал тебе могилу, Флёретт, — в таких делах он скор.
— Но я же… я всего лишь попросила о чуде. Как в сказках!
— Чудо — это рваная рана на ткани мироздания. И края ее кровоточат.
Повисшую тишину нарушает журчание. Я оборачиваюсь на звук и застываю, точно не в меру любопытная жена Лота.
К дверному косяку привалилась Нора. Хоть и с задержкой, она принесла мой обед — молоко, румяное крылышко и оранжевое, изрезанное масляными ручейками пюре из сладкого картофеля. Поднос мелко подрагивает. Из накренившейся чашки тоненькой струйкой льется на пол молоко. Тарелка опасно зависла над краем. Кап-кап-кап. Вслед за молоком с пюре капает масло. Нора не замечает беспорядка. В ее выпученных, с красными прожилками глазах плещется такой ужас, какого не было, даже когда Дезире лежала в телеге под палящим солнцем, стреноженная… Вот так я осознаю, что натворила.
Когда в гостиной раздается бой часов, мамушка роняет поднос. В жалобном перезвоне фарфора тонет второй удар, зато отчетливо слышен третий. Гулкий, как похоронный колокол.
Три пополудни.
И Тот Раз еще только начинается.
* * *
То, что произошло дальше, напоминало водевиль в духе пресловутой «Негритянки-сомнамбулы». Таково, по крайней мере, мнение рассказчицы, слушатели же вольны делать свои выводы. Однако изложить череду событий иначе, как в трагикомических красках, не представляется мне возможным. Итак, вслед за антрактом, во время которого я жалась к Розе, запоздало сожалея о своем поступке, начался третий акт, ознаменовавшийся возвращением моего отца, мсье Эвариста Фариваля.
После нескольких часов на пароходе, а затем долгой тряски на бричке мсье Фариваль был, как говорится, не при параде: усы и черные вьющиеся волосы поседели от пыли, белый пиджак изрядно помят, сапоги нуждались в незамедлительном контакте с ваксой и щеткой. Мысли плантатора занимали исключительно ром и прохладная вода в большой медной ванне, и он готовился отдать должное обеим жидкостям, желательно одновременно.
Но стоило хозяину войти в ворота, как навстречу поспешил управляющий и после должных объяснений препроводил его к высохшему банановому дереву. Под бурыми, свернувшимися по всей длине листьями лежал труп неизвестного белого мужчины. Чья-то предусмотрительная рука очертила его в круг из кирпичной крошки, дабы упредить посмертный променад, что, как известно, является любимым времяпровождением покойников.
Со слов мсье Жака выходило, что усопший был работорговцем, но о цели его визита управляющий отзывался уклончиво. Так, мимо проезжал. В управлении плантацией мсье Фариваль никогда не проявлял чрезмерного рвения и готов был удовольствоваться этим объяснением, но правда не заставила себя долго ждать. На пути к Большому дому ему случилось пройти под сенью виргинского дуба, как вдруг его внимание привлек необычный звук, доносившийся откуда-то сверху. Целый выводок опоссумов не мог так громко шуршать.
Подняв глаза, плантатор увидел малолетнюю невольницу, которую он всегда выделял из пестрой толпы челядинцев, во-первых, из-за ее светлой кожи, а во-вторых, потому что она приходилась ему дочерью. Девчонка сидела у основания ветки, крепко прижавшись спиной к стволу. От страха ее зеленые глаза казались огромными, в пол-лица.