Савва же охотно внимал его речам. Было заметно, что он поуспокоился.
– Только одно плохо, – пожаловался он. – Что с Матреной делать, ума не приложу. Совсем разболелась, бедняжка. За несколько дней так высохла, что тебе и не узнать ее. И все молчит, плачет… Ты бы поговорил с ней, утешил. На глазах тает наша Матрена.
«Что скажешь ему? – размышлял Василько, глядя на прожженный в нескольких местах кожух Саввы. – Он хочет, чтобы я утешил Матрену, а нужно ли ей мое утешение? Оницифора не вернешь, татар прочь не прогонишь. Все желают, чтобы я помогал и утешал: Савва, крестьяне, воевода, князь… Никто только обо мне печаловаться не желает. Все молвят: дай! Но никто не скажет: возьми! Ведь Савва не вспомнил обо мне, когда я метался, будто лютый зверь на цепи, после исчезновения Янки; крестьяне не погнали бояр, когда те оболгали меня и повязали, но вспомнили обо мне, когда их детям потребовалось тепло и кров. Выходит, чем более о себе радеешь и менее думаешь о других, тем спокойней и свободней живется на белом свете. Как зол и коварен мир, как лукавы и переменчивы люди. Да пропадите вы пропадом, сгиньте под татарскими саблями! Дайте дорогу младой, еще не испорченной поросли!» Лицо его сделалось строже, глаза холоднее, голос тише.
– Навещу, Савва. Навещу. Как только полегчает немного на прясле, так навещу Матрену и утешу, Олюшку приласкаю и с тобой изопью добрую чашу, – бесстрастно сказал он.
– Ты сходи, Василько, поговори с Матреной, – еще раз попросил Савва, не потому что не верил Васильку, а потому что хотел убедить его, как необходима сейчас Матрене поддержка. – А у нас на прясле столько сегодня христиан постреляно, – поспешно сообщил он и стал перечислять имена убитых и израненных посадских, упоминая, где они жили, и особенно отмечая тех, кого должен быть помнить Василько.
– Вы своему воеводе скажите, что не бережет он людей, – молвил Василько – Ты на прясле особо не показывайся, а то и тебя достанет татарский гостинец. Полезут татары на стену, тогда и потчуй их крепко-накрепко. А перестреливаться с ними – дело пустое. Они сегодня даже из реки на мое прясло стрелы метали, да бьют без промаха и, что чудно, не целятся, окаянные!
– Как ты с рабыней поладил? – поинтересовался Савва.
– Продал! – буркнул Василько и поднялся со скамьи, показывая Савве, что торопится. Глядя в спину покидавшего горницу Саввы, Василько внезапно вспомнил то добро, которое сделал Савва для него и матери, а также какой раньше Савва был сильный и неунывающий муж, что казалось, кого-кого, а Савву не обломаешь. И от того, что с ним сделала жизнь, как быстро постарел Савва под натиском навалившихся бед, как одинок он сейчас в своем горе, Васильку стало нестерпимо жалко его и так стыдно от осознания, что был неприветлив сейчас с дорогим и близким человеком и даже не удосужился узнать, где сейчас находится Матрена, что он решил догнать Савву и как-то смягчить свою черствость.
Он выбежал на крыльцо и увидел того, кого менее всего хотел видеть. Перед крыльцом на коне восседал грозный воевода.
Глава 53
Всю ночь над Москвой, рекой, полями и лесами светило багровое зарево. Оно заполонило полнеба и утром сошлось с еще трепетным и робким рассветом. Зарево учинилось от множества огней татарского стана и горения окольных сел, починков и деревенек.
По небу быстро и бесшабашно неслись пухлые тучи. Иногда они расходились, тогда взору открывалась бездонная странно розовеющая синева.
Лес, удивленный и потрясенный от вчерашних беснований, просыпался медленно и нехотя. Там, где рассвет касался его затаившихся вершин, просматривались темно-зеленые навершия елей. Они как бы всю ночь лезли розно на небосвод, да так и застыли у самого его края, испугавшись зарождения нового дня.
В воздухе явственно пахло гарью. Изредка зловеще покрикивало воронье. Москва молчала, но на городских пряслах стояли люди; они наблюдали за полусонным движением татарского стана и ждали приступа.
Василько тоже ждал приступа. Ему было зябко. Но не столько потому, что утренний сиверко холодил тело, скованное в тяжелые и тесные брони, сколько от мысли, что вороги уже занесли над его головой острый меч. Там, за рекой, они были зримы и бесчисленны (вон сколько их сидят подле костров, прячутся в шатрах, расхаживают между тучными табунами коней и множеством повозок). В их действиях просматривалась уверенная неторопливость, словно ведают они, что Москве от них никуда не деться и через несколько дней они будут пировать на ее холмах. Они не знали Василька; для них он всего лишь беспокойная пчелка, которую нужно раздавить, дабы полакомиться медом. Опьяненные желанной и близкой добычей, они только поморщатся от его предсмертного укуса, досадливо прихлопнут и забудут о нем.
Другие вороги Василька засели в Кремле. Им известна его поступь и сила; для них он будто заноза, сидящая в холеном и гладком теле, которая все напоминает о себе и вызывает желание побросать все дела да в лихорадочном исступлении вырвать ее с болью и кровью. Вороги в Москве коварнее татар, они нанесут смертельную язву из-под полы.
Ночью Василько крепко побранился с воеводой Филиппом. Брехались, как два цепных кобеля. Филипп первым налетел на Василька. Лаял его многими поносными речами, наказывал немедля выметаться со двора Тарокана и грозился спустить на молодца свою закованную в брони богатырскую дружину.
Но крестьяне за Василька встали, Тароканово подворье покинуть отказались, пеняли Филиппу, что не блюдет их, держит в тесноте, в холоде. Филипп от такого согласного напора приуныл и поскакал прочь несолоно хлебавши. Вслед ему раздались смех, бранные слова и полетели комья снега.
«Чудно, – размышлял сейчас Василько, – еще вчера казалось, что с сельчанами у меня крепкое размирье и никто, ничто нас не сблизит. Как быстро оно порушилось». Поэтому он не так остро ощущал свое одиночество, притупились обида, подозрение и ощущение обреченности. Ему хотелось верить, что крестьяне даже простили ему убиение Волка.
Но остался горький осадок от ночной свары с воеводой. Слишком распалился он, так распалился, что не заметил, как перешел на негожую, недостойную для него брань. Остаток ноченьки крестьяне куражились, а он хмурился и помышлял о том, что за наезд на подворье Тарокана и брань с воеводой придется заплатить немалую цену.
Василько попытался смягчить сердце Филиппа. К воеводе был послан Ананий с каменьями драгоценными Тарокана. Ананий вернулся под утро и поведал, что воевода дары принял. Но на вопрос Василька: «Отложил ли воевода нелюбье?» отрок отмалчивался и прятал глаза.
Ананий тоже в это время находился на прясле. Его не столько занимал вид пробуждающегося татарского стана, сколько удручал последний и строгий наказ воеводы Филиппа, хозяина его юной жизни. Ведь он послан воеводой к Васильку не подмоги ради, а для догляду. То Вышата надумал, нашептал воеводе, что нужно приставить к Васильку человека, и на Анания указал. А по силам ли Ананию сдерживать буйный нрав Василька, о том не помыслил.
При взятии Тароканова подворья Ананий сидел на прясле и даже смотреть внутрь града опасался. А когда к Тайницкой понаехал сам воевода, прятался отрок на верхнем мосту стрельни. Все ожидал, что призовет его воевода и спросит, показывая тяжелой десницей на вытоптанный и разоренный купеческий двор: «А ты где был? Почему о разбое не доложил?», и, не дожидаясь ответа, примется пребольно стегать плеткою. Страшен он в гневе, воевода, бояр не жалеет, а уж собственных холопов и подавно.