Здесь Василько проснулся. Он вытер навернувшуюся слезу и лежал некоторое время без движения, осмысливая и вспоминая подробности страшного сна. Постепенно он успокоился, но все же неприятный осадок остался в душе. «Нужно у Янки порасспросить, что этот сон означает. Нет, погожу… не дело доброго мужа рассказывать сны», – решил он и только тут подивился тому, как просторно стало ему лежать. Та сторона постели, где почивала Янка, была пуста.
Глава 36
Янка пропала. Ее хватились с рассвета и не нашли ни в хоромах, ни на дворе, ни в храме. Странно то было, еще вчера видели Янку, а Василько даже целовал ее теплые и упругие губы, еще постель, нагретая рабой, не успела остыть, а она словно растворилась. Вместе с Янкой исчезли и полоняники. Дверь подклета была раскрыта настежь, и через дверной проем на Василька смотрела густо-черная и морозная пустота. Замок не был взломан, его нашли в снегу, подле двери, и он имел такой вид, будто его открыли ключом. Пургас и Карп, которые должны всю-то ноченьку стеречь полоняников, клялись и божились, что их напоили зельем.
– Выпил я ковш квасу, и занедужилось мне. Прилег в поварне, и будто в яму провалился, – оправдывался Пургас, часто моргая и недоуменно разводя руками.
– Со мной такая же напасть приключилась. Сдается мне, что это недобрый человек нам зелья дал, – смущенно поведал Карп.
Павша и Аглая вконец запутали Василька. Павша рассказал, что всю ночь спал чутко, но лая собак, голосов и сторонних звуков не слыхивал.
– Павша верно молвит, – вторила мужу Аглая, – ночью на дворе такая тишина стояла, такая тишина – даже собак не было слышно.
Кинулись искать следы беглецов, но после вчерашней свары и передний двор, и пространство за тыном были исхожены вдоль и поперек – на заднем дворе снега тоже были помяты.
– Ушли треклятые вороги и коней своих из конюшни увели, – разводил беспомощно руками Пургас.
– Мне до них дела нет! Где Янка?! – перешел на ор Василько. Если поначалу он будто игрался сам с собой в щекотавшую нервы игру: найдется ли Янка тотчас либо объявится позже, стараясь при этом не допускать мысли, что с нею может приключиться худое, загодя предвкушая встречу с ней и подыскивая слова, которыми нужно слегка попрекнуть рабу, то по мере того, как поиски затягивались, он все явственнее понимал, что может навсегда потерять ее.
Василько сорвался и впервые открыл людям свои сокровенные чувства. Дворня, знавшая о его ночных потехах, но не привыкшая к такому душевному излиянию господина, поиспугалась и притихла.
– Что вы стоите? – кричал Василько – Почему не ищете Янку? Почему не сберегли ее? Да она одна всех вас стоит! – Он смотрел с крыльца на замершую внизу дворню ненавистным взглядом. – То деяния ваших рук! Это вы извели трепетную голубицу!
– Может, Янка к ворожее пошла, к бабке Ульянихе? – спохватилась Аглая, хлопнув себя по бедрам.
Дворня облегченно вздохнула. Василько поостыл – черты его лица смягчились. Он даже подивился, как ранее о том не сгадал, и вконец уверился, что, кроме как у ворожеи, Янке быть негде.
К Ульянихе был послан Павша. Пока ждали Павшу, Василько допытывался у Аглаи, хорошо ли она порасспрашивала о рабе у попа, не поленилась ли зайти к дьячку и церковному сторожу.
– И у отца Варфоломея была, и у дьячка была, и к сторожу наведалась. Никто нашу Янку не видывал, – охотно заверила Аглая, не смущаясь недоверчивого взгляда Василька.
Павша вскоре оборотился. Он молвил, что Ульяниха, услышав о Янке, крепко осерчала и принялась бранить рабу. «Я бы ту сучку на порог не пустила!» – повторил Павша слова старухи. Хотя было заметно, что говорит он беззлобно, Василько не сдержался и влепил холопу пощечину. Павша пошатнулся, но устоял. Васильку стало гадко: силен Павша, а овца овцой, его хоть дрекольем бей, будет безропотно терпеть, ударить его – все одно, что слабого обидеть.
Аглая подскочила к Павше; заворковала, словно горлица, принялась вытирать мужу окровавленный нос, а на Василька так взглянула, что тот подумал: «Она бы мне глаза повыцарапала, не будь я володетелем».
Остаток дня Василько провел в хоромах. Он забыл, что со вчерашнего дня не пил и не ел. Часто выходил в сени и, бесцельно трогая впившуюся в стену стрелу, смотрел вниз и вслушивался, не заскрипят ли ворота, не въехали ли во двор на взмыленных конях посланные на розыски рабы Пургас и Карп, не воротился ли чернец, ушедший еще вчера вечером в лесной починок.
Хотелось покинуть хоромы, но на дворе все напоминало о Янке: и крыльцо, и погреб, и дверь поварни, мимо которой он должен пройти, чтобы спуститься на крыльцо, и сам передний двор, по которому так весело пробегала раба. Василько боялся, что, увидев вблизи вещи и места, остро напоминавшие ему Янку, почувствует лютую, невыносимую тоску.
Ему иногда начинало казаться, что кто-то там, на небеси, грозный и проницательный, решил крепко наказать его за грехи. «Что ты замыслил, худой человече? – как бы слышал он голос с беспредельной высоты. – Свободы, покоя, сытости возжелал, собственное гнездо свить задумал, от мира отгородиться захотел крепким тыном. Как ты смел, червь ничтожный, перечить всевышним помыслам, противиться княжьему слову, ослушаться товарищей, презреть сильных? Вот и пожинай свои плоды! Ты ведь должен ратником добрым быть, ворогов побивать, христиан защищать, а ты все великоумничаешь!»
«Да я же сколько своей кровушки пролил за землю Суздальскую, сколько поганых извел! Неужто не могу сейчас дать роздых себе? – мысленно стал оправдываться он. – И что я за свою службишку верную получил? Брань, насмешки и посрамление. А другие на коня не садились и сейчас не сядут, а живут себе припеваючи, в чести и славе».
Это случайное упоминание о других немного утешило его. Он даже подосадовал, отчего ему часто бывает стыдно за дело и без дела, когда многие именитые столько согрешили, столько пакостей и зла учинили ближним, что им для искупления грехов собственной жизни не хватит? Почему он должен жить праведно, когда весь мир пребывает в злобе и дикости?
Василько принялся внушать себе, что исчезновение Янки не есть кара Господня за его душегубство, за отказ идти с полками к Коломне и что он вскоре непременно увидит свою ладу и сделает все для того, чтобы уберечь в это недоброе время и свою голову, и Янку, и скудное именьишко.
Поздно вечером он ужинал с Пургасом и чернецом. Только хлеб и соль не утешили Василька. Пургас и Карп возвратились ни с чем.
– Ты, мил человек, не кручинься! – пытался успокоить Василька чернец.
Слова чернеца, сказанные немного развязным тоном, не только усилили душевную боль, но и напомнили о том, что он открылся людям и отныне пойдут по селу пересуды: будут женки увлеченно перешептываться, а крестьяне усмехаться в бороды.
Ему уже чудился этот нарастающий смешок, который будто источал каждый двор на селе, каждый ближайший починок.
– Я завтра тайком в Воробьево наведаюсь. Думаю, там Янка. Более ей негде быть. Ты бы мне коня дал, – попросил чернец.