– Да, – сказал он. – Европейский союз это всего лишь первый этап большой программы, первый шаг к унификации земного шара, – в планах порабощение всего человечества. Затем будет Африканский союз. Потом, скорей всего, будет объединение Соединенных Штатов с Канадой и Мексикой, с введением единой денежной единицы, разумеется… За этим последует объединение Евразии… Да, России не будет как таковой, будут Соединенные Штаты Евразии, вот… Туда войдут Украина, Белоруссия, Казахстан, Киргизия, ну и другие… Китай, Индия и близлежащие страны тоже образуют союз Азии и Океании вместе с Кореей, Японией и Океанией, соответственно… Тихоокеанский союз, вот… Так будет проще контролировать… Как сказал Форд, если человечеству нужен кризис, чтобы организовать новый мировой порядок, мы его устроим, любым способом…
…И за всем этим стояли евгеники ко всему прочему! Я с трудом верил своим ушам! А почему не инопланетяне?! Но шутить не было сил. Я был в шоке. К тому же старец был чертовски серьезен. Какие уж тут шуточки! Он загибал свои крючковатые пальцы: «Рокфеллер, Ротшильд, Форд…» Я сглатывал после каждого имени: «Буш, Блэйер, Столтенберг, Клинтон…» Этого было более чем достаточно; я ничего уже не хотел слышать о стерилизации, скрещиваниях, не хотел знать, что станет с Востоком, Австралией и всем остальным миром… Я ничего не хотел слышать о техногенной революции, о программе депопуляции, о предстоящих ударах, войнах, холокостах, кризисах и торнадо, которые нам готовят злобные монстры, эти карлики в хрустальных лимузинах. Я заткнул уши, чтобы не слышать откровения этого Нострадамуса! У меня глаза выкатились из орбит от натуги: из меня кишки лезли наружу. Я запихивал их себе обратно в жопу, затыкая проход кулаком! Мне казалось, что он бредил или у меня галлюцинация! Старик бурчал, бурчал и умолк потихоньку, унял, наконец, свой фонтанчик, где-то в глубине его желудка некоторое время все еще что-то журчало, сосало, как в трубах, а потом и это затихло. Старик замялся, ссутулился… Я вздохнул с облегчением. Я выглядел, наверное, ужасно. Эта беседа меня истощила. Он дал мне отдохнуть; не являлся несколько суток; потом пришел и больше не требовал от меня слишком много внимания; он понял, что для моего ослабленного организма это слишком большой удар; чтобы впитать подобную информацию, требовались калории и здоровье леопарда. У меня ничего этого не было. Я еле двигался. А тут он еще со своим мировым господством!.. Я неделю не мог в себя прийти от этого. Продумывал планы бегства. Просчитывал, как я мог бы добраться до Оденсе, куда подамся затем… Но решил переждать. Он ничего не добавлял к сказанному; меня это устраивало; помаленьку он задвинул эту тему вообще; только приходил да подбрасывал поленья в печь. Сидел молча. Мял свои уродливые пальцы. Теребил бороду. Наливал чай, ронял каплю с носа и уносил тарелку в узловатых руках. Я предпочитал говорить о поэзии, о вещах бессмысленных и неконкретных, как можно более удаленных от евгеники; я говорил ему о поиске свободы, о том странном путешествии, в которое меня вовлек Хануман, о том странном способе существования, который мы изобрели за последние два года. Старик слушал да умилялся. Я говорил, что таким образом мы движемся против течения, пытаясь остановить мир.
«Вот для этого и нужен новый мировой порядок, – сказал с ухмылкой мистер Винтерскоу. – Чтоб никто не шатался без дела… Чтоб не было таких вот, как вы!..»
Я сказал «да-да, конечно» и продолжил гнуть свое. Я жестикулировал, дул губы, запускал глаза в потолок, с которого, как экскременты голубятни, вместе с дождем нисходили на меня мысли, и приплетал ко всей этой ахинее экзистенциализм, «Притчу о капле» и еще коечто, что слышал из уст Ханумана. Я даже использовал жесты Ханумана, его фразы, иной раз начинал с его трамплинного взлета “cause you know man”, чем вызывал на суровых устах старика легкую затаенную улыбку, которая на миг показывалась, как чайка над волной, и вскоре снова исчезала за глыбами суровых вод. Я чем-то приглянулся старику; я не мог этого не заметить; меня вообще некоторого типа люди за что-то любят, даже ни за что, просто так, есть такого плана люди, которые в меня сразу же влюбляются, не отдавая себе отчета, об этом мне еще Хануман говорил. «Только вот такие люди, как правило, никакой пользы принести тебе не могут, – добавлял он. – Ни тебе, ни мне, никому… Это как в тюрьме. Просто среди забитых идиотов встречаешь более-менее достойную овцу, от которой ни пользы, ни вреда… Они подобны тебе, вот и все…» Ну и пусть, считал я, мне все равно, главное – не плюют в душу. Мне старик тоже пришелся по сердцу, по всему было видно – блаженный, донкихот; гадить мне он, кажется, не собирался. Кроме того, ему, казалось, нравился ход моих мыслей, ход живых мыслей, смелых мыслей, которые летели галопом, в то время как я не мог даже встать и пройтись по комнате. Ему нравились смелость и вызов во мне, потому как сам он, как ботаник-экспериментатор, любил скрещивать идеи, религии, языки, которых знал больше дюжины. Когда я стал обходиться без лекарств, то некоторое время ходил с палкой. Как только дождь прекратился, мы стали с ним выбираться и даже работали вместе. Дойдем до ивового сада, встанем, как псы, на карачки и выпалываем сорняки вокруг деревцов. А их там было больше сотни. Каждый день с утра до обеда мы с ним пололи в саду, на карачках! Руки изодрав в кровь! Сбив ногти! Сидели, бывало, на его крыльце и, как дети, показывали друг другу ранки на руках, говорили о бренности тела, о бессмертии души, которая укрепляется, закаляется в процессе таких вот испытаний. Я со многими познакомился. В деревне было чуть больше дюжины домов, которые были кое-как сбиты из ненужного хлама. Некоторые с любовью. Некоторые – тяп-ляп. Наскоро. Халупы, никак иначе и не скажешь! Большинство домов были когда-то вагончиками. Но об этом было трудно догадаться, настолько хорошо их обустроили внутри и покрыли утеплительными слоями снаружи. Самый лучший дом был у японца. Настоящий японский дом с фонариками вдоль карниза по всему периметру, – во всяком случае, он казался настоящим. Очень неплохой дом был у Хенрика: сборный шведский дом, доставленный прямо из Швеции. О чем он мне объявил первым делом: «Мой дом в деревне – единственный настоящий дом, и сделан он в Швеции!» Ох, думаю, если б он был шведом, он объявил бы свой дом шведской территорией, и на домике его болтался бы шведский флаг! Но в Хускего не было шведов! Даже в Хускего терпеть не могли шведов! Хускегорцы только делали вид, что не такие как все, на самом-то деле эти хиппи были такими же датчанами, как и те, что жили в блочных и частных домах, в городах, городках, селах, в Копенгагене и на фермах Юлланда, – точно такие же! Только чуть чудоковатые… да и фиг с ним, что чудаковатые; это не имеет значения; как не имело значения, курили те травку или нет, просто такие как все, и всё тут. Джошуа снимал у Хенрика три квадратных метра, за что Хенрик пунктуально взимал с него либо плату (денежная сумма высчитывалась при помощи специальной программы, которую для них состряпал немец Гюнтер, учитывалось всё: даже количество воздуха, вдыхаемого Джошем!), либо уборкой и работами в саду. Мы как-то с Джошуа неплохо покурили на крыльце этого шведского домика. Нас здорово унесло. Но Джошуа продолжал крутить. Он не собирался останавливаться. «Сейчас еще круче будет, – приговаривал он. – Сейчас ну совсем круто будет…» Он страсть как любил покурить – мог бы, наверное, раздобыть травку даже в Антарктиде. Мы скурили все, что там у него было, он на этом не остановился, он требовал еще одного, последнего взлета. Наскребли какие-то крохи, сходили к немцу, потом к Ивонке, в итоге свернули большой добрый джоинт и, покурив, смотрели, как живописен, как ухожен сад Хенрика. Я был так выбит, что на этот сад взирал с двух точек: с крыльца и с высоты башни замка – одновременно! – и никак не мог сообразить, где же я нахожусь: в башне замка или на крыльце домика Хендрика! Джошуа говорил, что так много работал в этом саду, так много работал, Джошуа повторял и повторял: «Я так много сажал, так много всего сажал, сажал… А выкорчевывал куда больше! Так много всего выкорчевал, таких сорняков, какие только в Полинезии, наверное, встретить можно! И все потому, что нечем было платить Хенрику…» Он так много пахал, что сад стал нереально хорош, так нереально хорош…