Вдобавок к запаху в кемпе становилось грязней и грязней; я редко выходил из комнаты, а зайдя один раз на кухню, решил не заходить туда больше никогда. Я отказывался думать о том, что еда, которую готовил с Непалино для меня Хануман, готовилась на кухне, на плите, залитой черным слоем жира, с прилипшим к ней куском помидора. Следы от брызг жира с семенами кунжута, залипшими в нем, были повсюду! И на стенах! И на окнах! И на потолке! Просто везде! Объедки! Колбасная шкурка! Хвостики от рыб в масле! Оставленные огромными военными сапогами давно застывшие следы по всему полу и потолку! Волосы с лобка в мойке! Рис! Волосы с лобка на подоконнике! Соль! Волосы с лобка с ошметками колобка на бумаге для выпечки! Мука! Черт-те что! Просто свалка! И все это воняло… Такой грязи я не видел нигде и никогда! Даже бомжи на пяэскюлаской свалке были более чистоплотные, чем арабы и албанцы, которые жили в нашем билдинге!
Появились, наконец, тараканы. Первый таракан появился посреди белого дня на белом столе, на котором только что мяла свое тесто албанка; красивый жирный черный таракан бежал по белому, посыпанному мукой столу, а за ним, на четвереньках и тоже по столу, бежал сомалиец и туфлей наносил удары. На все на это глазели арабы и хохотали; они еще не понимали, что их ждет впереди. Второй и третий тараканы появились у мойки; на них даже не отреагировали, как на первого. Затем они поползли из всех щелей, и к этому почему-то все отнеслись совершенно нормально, как к чему-то неизбежному или даже необходимому, как к волосяному покрову или сыпи на коже. В конце концов тараканы заполонили весь кемп. И Хануман стал звать наш лагерь красивым словом “cockroachium”
[69]
. Однако веселей от этого нам не стало!
Как рассказывал Иван, он однажды вышел в кухню сделать себе ночью чаю… Нет! Его заслал Хануман! Да! Его заслал Хануман. Сам он бы не поднялся. Хануман послал его сделать индийский чай с медом и сливками, потому что у Ханумана началась его мигрень, «дикая мигрень», говорил ему ночью бессонный Хануман, «такая особая мигрень, которая начинается у всех индусов после перемещения в Европу… тебе этого не понять», говорил он Ивану, который ловил каждое слова индуса, боготворя его как гуру. «Такая особенно свирепая мигрень, которая случается у тех, кто перебирается в северные страны… эта мигрень такая же обычная для индуса вещь, как и ностальгия… но она мучает нас еще сильней любой ностальгии!» Иван готов был ему ноги мыть и спину мять, и в сите воду носить! Так его заворожил Ханни. Иван был ради него готов на все. Я об этой мигрени слышал тысячу раз. Начиная со знакомства. По словам его, эта особая мигрень обычно начинается в левом виске, расползается как паутина по всему левому полушарию, и в итоге, как утверждал Хануман, он ничего не может потом слышать на левое ухо, ничего не видит левым глазом, или почти не видит, или видит, но как в тумане… Он ничего не может есть; он с трудом управляет левой рукой и левой ногой; от головной боли не то чтобы аппетит пропадает, но его даже тошнит, а иногда он говорил, что его даже рвало, но, скорей всего, он врал… Он попросил Ивана сходить принести ему чаю, потому что только чай он и мог пить, есть не мог, но чай мог, да… Так вот, Иван вошел в кухню в три часа ночи; он сперва не понял, что происходит. Вся кухня шевелилась, кухня была черной, движущейся, живой. Он подумал, что ему это снится. До него не сразу дошло, что все было облеплено тараканами и все они сновали. Это было похоже на тучу саранчи, которую он видел летящей из Киргизии в Туркменистан, когда служил в армии; у него возникло впечатление, будто стая саранчи залетела в кухню и остановилась пообедать.
Это дошло до офиса; приехала пестицидная бригада; всё опрыскивала несколько часов, всех нас выгнали на улицу. Мы с Хануманом и еще тремя нелегалами из Шри-Ланки спрятались в поле за высокие кусты, стояли и курили. Ханни разговаривал с тамильцами о чем-то, поднялся ветер, пошел дождь, весь лагерь был под дождем. Бригада уехала; азулянты вошли в билдинги, которые воняли еще хуже, чем краски Потапова. Несколько часов выметали кучи дохлых тараканов; при этом албанские и сомалийские женщины тут же начали готовить пищу, хотя всех предупредили, что как минимум сутки нельзя ничего готовить. И несколько дней спустя выстроилась очередь к медсестре – с отравлениями. С тех пор мы всегда готовили только в нашей комнате, даже полуночный чай.
Тоже в мае… Лиза и ее курдская подружка прибежали к нашим окнам, наперебой галдя, что там! в контейнере! лежит что-то! Но что именно, мы не сразу поняли, рассудок отказывался понять и переварить, и уяснить или поверить в то, что они нам кричали. «Голова мертвой лошади и копыта!» Мы с Хануманом, как любители всего бизарного, как любители натурализма, пошли посмотреть, правда ли. И действительно, в контейнере среди картона и черных пластиковых мешков наряду с обычным мусором в таком же обычном пластиковом черном мешке лежала огромная голова лошади (как мне показалось, пони)! И копыта. Много крови; много крови растеклось по дну контейнера; и уже, не обращая внимания на собравшихся людей, ползали, сновали, попискивали и лакали кровь огромные серые крысы.
В том же месяце Потаповых вынудили избавиться от собачки: в лагере запрещалось держать животных. Им удавалось утаить от всех крысу в банке, но собачка примелькалась. К тому же с ней стали случаться странные вещи. Во-первых, Потапов ее бил, пинал ногами, душил, кидал, как мячик, и все кричал на Лизу:
– Видишь, как эту собачку, возьму и придушу тебя, дуру, если есть не будешь!
Потом собачку держали снаружи, в коробке под окном, откуда та выбиралась и все норовила юркнуть в дверную щель. А если не удавалось, то пыталась запрыгнуть в окно. Но если и окно было плотно закрыто, то она просто вставала на задние лапы и скулила, кружась. Затем начинала выть, лаять, рычать, плакать. Я не мог спать. Меня это просто бесило. Я мечтал, чтоб Потапов прикончил ее. Иногда открывалось окно и огромная лапа Михаила махала собачонке, и та, визжа, прыгала внутрь, и затихало. Но вскоре случилось и вовсе нехорошее дело. Михаил пришел в офис с большой сумкой. Из нее он достал собачку и поставил ее на стол директора кемпа, причем повернул собачку к лицу оторопевшего директора задом. И указал на то, что, дескать, собачка была изнасилована. Он указывал на следы насильственного вторжения в известный орган собаки, вторжения чего-то такого, что было явно в размерах более того, что бывает у обычных собак, и, по его разумению, принадлежало человеку, и не просто человеку, а человеку арабского или албанского происхождения. Его даже не стали просить объяснить эту странную теорию, а попросили убрать животное и самому убраться, немедленно! В офисе потом долго смеялись. Возмущались. Отплевывались. Каких только эмоций не вызвало явление Михаила с собачкой! Об этом нам рассказывал Свеноо. Он тоже не верил, что кто-то мог бы…
– Нет, Мишель, нет! – кричал он. – Нет, это невозможно! Это уж слишком, мой дорогой, нет! Осла! Мула! Большую собаку – да, еще можно. Но такую маленькую собачку, как Долли, – не-ет, Мишель, не-ет, дорогой, не-ет! Это уж слишком, даже для арабов! У тебя больное воображение!
У Михаила действительно было больное воображение. Ему не терпелось, чтоб его теория подтвердилась, чтобы случился громкий скандал. Он требовал, чтоб Хануман или я, или оба мы написали огромную статью об этом инциденте, он бы нашел свидетелей! Надо было непременно зафотографировать собачку и все, что там у нее повреждено! «Нужно устроить экспертизу!» – кричал он, выпучивая глаза и махая крабьими своими клешнями. Он, казалось, был готов сам, сам ее изнасиловать, лишь бы случился скандал. Скандал! И чтоб во всех газетах написали! И о нем как хозяине тоже!