– Собрать! – кричал он. – Я повторяю – собрать! Целиком! Но я не вижу! Не вижу, что ты закончил! Картина не собрана! Ты проиграл!
Я послал его к черту, и мы несколько дней не разговаривали.
Сошел снег; поле почернело; прошел первый настоящий весенний дождь; я выходил погулять в мокром очнувшемся лесу. Слушал, как лес плачет, как шуршат в пахнущих гнилых листьях птицы, смотрел, как замерзшее поле пускает трещины, выгибая могучую спину, смотрел, как над полем ползет туман, и почему-то думал: «Вот и пережили зиму, а что дальше?» Оглядываться было противно; поднять глаза и посмотреть вперед – боязно; я уходил в лес со странным затаенным желанием – затеряться, затеряться в лесу, как сказочный персонаж, чтобы встретиться с какой-нибудь феей или тварью какой; так в отчаянии во мне пробуждался ребенок. Но ничего не случалось, конечно. Я все равно возвращался к нашему лагерю, украдкой выглядывал из-за кустов, все ли тихо, приближался к нашему окну, влезал в него и забирался в постель. Хануман спрашивал меня: хорошо ли я струхнул там, в лесу, – он так пытался со мной мириться, таков у него был подход… Я сквозь зубы посылал его к черту; он философски продолжал рассуждать, разговаривая как бы с самим собой: «Не понимаю, как можно струхать на открытом воздухе? В лесу? Как? Что можно испытывать при этом? Ведь из-за любого дерева могут видеть…» Хотелось заткнуть уши и бежать. Но я лежал, лежал, закрыв глаза, слушая жизнь кемпа: голоса, хлопанье дверей, и если колеса машины принимались хрустеть по мерзлому гравию, напрягался, прислушивался, ждал, какие появятся вслед голоса, какая дверь хлопнет, куда пойдут шаги, и какие шаги – уверенные, по-хозяйски отмеряющие пол, или мягкие, крадущиеся… И расслаблялся, когда колеса уезжали. Проваливался в кратковременный сон…
Мы ждали весеннего мувинга; большого весеннего завоза новых беженцев. Мы надеялись на что-то, на какие-то новые лица, какие-то свежие идеи, новую кровь, новые истории; мы надеялись, что будет побольше дураков, на которых можно будет нажиться, которых можно будет развести; или людей, которые бы дали дельный совет; или людей, у которых были бы связи. Мы надеялись, что будет побольше приличных людей и поменьше иноверцев… Но вышло наоборот: прибыло много иракцев, переживших багдадскую бомбежку, с застывшим ужасом в стеклянных глазах и ненавистью в складках губ; две русские семьи; одна очень приличного тихого музыканта; их быстренько выслали в Швецию; и совершенно безобразная парочка из глубинки, молодые, неряшливые, неотесанные, неосторожные, они быстро вляпались в очень нехорошую историю, а потом скоропалительно бежали в Германию; и еще две сербские семьи, в которых были две девушки, красавицы, жемчужины: Жасмина и Виолетта…
2
В середине апреля я увидел их – Ханумана и Жасмину – идущими по асфальтовой дорожке мимо еще и не думавших цвести вишен. Он жестикулировал; она улыбалась. Он был одет в свои синие джинсы, темно-коричневую рубашку с искрой, с запонками на рукавах; галстука не было, но было смутное ощущение присутствия оного; его кожаная куртка с замочками, как на дамской сумочке, очень дорогая, очень нежная кожа, таких курток не носили в лагерях, это была куртка франта, она выглядела так, будто стоила пятнадцать тысяч в отделе кожаных изделий в магазинах, в которые не входили простые смертные даже ради праздного любопытства; эта куртка делала его похожим на киноактера; его прическа, которую мастерски делал Непалино и которую Ханни взбивал двумя смелыми движениями своих виртуозных рук, доводила до полного его сходство со всемирно известным киноактером Бахчаном. В этой куртке Хануман мог бы запросто подойти к любому кабриолету в городе и без усилий убедить кого угодно в том, что это его кабриолет. Никто не стал бы подозревать человека во лжи, если у него была такая потрясающая куртка! Когда я увидел их вдвоем, я понял, что девушка обречена, это было очевидно. Хануман овладел ею. Уже. Там же. На асфальтовой дорожке подле кустов незацветшей сирени, возле лужи, в которой полоскались воробьи. Он говорил, его руки порхали как птицы, его подбородок был задран, его губы двигались, как волны, брови изгибались, как крылья сказанных им крылатых слов, он уже владел не только ее вниманием и воображением, но и сердцем, он им уже просто жонглировал. Капитуляция плоти была делом времени и обстоятельств. Это было точно так же делом времени, как и ожидаемое цветение сирени. Было совершенно ясно, что девушка была всецело его.
Я не задавал лишних вопросов и был галантен, когда пожимал руку Жасмины. Он представил меня как «русского-писателя-пишущего-по-английски», ее – как совершенную супердевочку. Он сказал, что мы немедленно едем в город, что к нам вот-вот присоединится некая Виолетта, что все мы немедленно отправляемся развеяться в городе, потому что сегодня пятница и нормальные люди отрываются!
– А чем мы хуже нормальных людей? Мы должны оставаться людьми при любых обстоятельствах, не так ли? То, что мы нелегалы, а вы беженки, ничего не меняет; мы в первую очередь люди! Может, даже больше, чем те, у кого есть паспорта и шестизначные счета в банке! Короче, мы едем в Ольбо! Едем в Ольбо! В Ольбо!
Там мы посетили все ночные клубы и дискотеки на улице Дискотек; мы танцевали; Хануман раздувал ноздри и пучил губы, закатывал глаза, дергал коленками; я просто делал видимость, что вращаю торсом, мои движения недалеко отходили от обыкновенной гимнастики, которую мы делали в школе; Жасмина и Виолетта поразили нас пластикой, я просто влюбился в талию Виолетты, в ее волну, в переход от девичьего стана в ягодицу. Вот он – переход от поэзии к прозе! Который я сделал, сжав стан и скользнув по ягодице в тот вечер… М-м-м, в ее глазах вспыхнул огонь, она что-то сказала, но, как я понял, она сказала это что-то самой себе, и это было похоже на нечто вроде «ух, вот это да!»
Как я узнал позже, им было только шестнадцать, но они сказали, что им все девятнадцать, чтобы получать не половину денежного пособия, как дети, а как взрослые – полную сумму. У Виолетты были длинные черные волосы, но волосы Жасмины были еще длинней, и такие же красивые, как у Виолетты; у обеих были красивые карие глаза, но глаза Виолетты были черны, как ночь, а глаза Жасмины были с просветами, просветами зарницы; брови Виолетты были жирно положены кистью, а брови Жасмины лежали как тонкие короткие мазки; губы Виолетты цвели как бутон, а губы Жасмины были длинны и тонки. Виолетта была ниже Жасмины, и грудь Жасмины была выше низкой полной груди Виолетты. Жасмина вставала рано, Виолетта ложилась за полночь.
Хануман, когда мы вернулись, сказал мне, что больше не хочет спать один! Что нужно что-то делать! Нужно куда-то сплавить кошачьего непальца! Нужно организовать вечеринку! Нужен праздник! Нужны отмычки к сердцам отцов! Эти девочки сделают нас миллионерами! Я не стал задавать вопросов; я представления не имел, каким таким образом эти две несмышленые девочки могут нас сделать миллионерами. Но во всем полагался на его чувство, его инстинкт, и уж если он сказал так, то так оно и должно было быть. Мы сплавили непальца в Ануструп, сказали, что там его место! Его там ждет негр с большим жирным членом! И если он не пошевелится и не сгинет, то мы сами прочистим его трубы! Не сами лично, а пригласим Аршака! Непалино, услышав имя этого монстра, сказал: «Не надо этого, пожалуйста, что хотите делайте, я поехал к дяде», и уехал после покет-мани, купив билет на свои. Мы в тот же вечер выложили несколько сотен и устроили вечеринку в нашей комнате; четверинку, я бы сказал, потому что никто, кроме Жасмины и Виолетты, не был приглашен.