Хануман рассказал мне как-то, как они с другом работали. Беженца, то есть не беженца, а азулянта, который только подал прошение об убежище и ждет статуса беженца, взять на работу не могли – тамилец работать не мог. Тогда друг его, тоже тамилец, но уже облагодетельствованный, обласканный датским королевством, придумал следующее. Он каким-то образом договорился с боссом, что будет работать, ну, скажем, не двадцать четыре, а где-то шестнадцать часов, то есть две смены, и получил такое разрешение. Мотивировал свою неутомимость и работоспособность он тем, что якобы занимается йогой с детства, блюдет чистоту духа и плоти, не пьет, не курит, придерживается чудодейственной диеты и так далее.
На самом деле они с нашим азулянтом, будучи для европейского глаза практически неотличимыми, просто подменяли друг друга. Правда, чтобы довести сходство до максимума, тому, легально проживавшему тамильцу, пришлось сесть на всамделишную диету и похудеть на три килограмма, а второму, неполноценному, сбрить и состричь с себя все то, что он не стриг и не сбривал в течение полугода. Они, конечно, одевались одинаково, подражали друг другу в походке, и наш тамилец в короткий промежуток времени овладел датским настолько же хорошо, как и его старший друг. Хотя подвиг тут не понадобился, так как тот говорил так плохо, что другому не пришлось напрягаться, да и по роду занятия им не требовался датский, так как всё, чем им приходилось заниматься, это рубка листов фанеры на гигантской гильотине. Ну а мимика и жестикуляция у всех тамильцев одинаковые, и потому никто не замечал, что их двое. На людях вдвоем они не показывались. В бары и кафе не ходили. Ели одно и то же и одинаковое количество, не дай бог один из них располнеет или наоборот. Они превратили свою жизнь в какой-то спектакль или игру в шпионов. Заботились о внешнем виде, как модели. Придерживались этого сходства во всем, как канатоходец удерживает равновесие, но в данном случае можно было вообразить, что по канату шел не обычный канатоходец, а почти что сиамский близнец.
Я мучился вопросом: сколько получает наш тамилец от своего благодетеля; изобретательный сукин сын едва ли давал много. Едва ли и половину половины.
Впрочем, тому было все равно. Лишь бы что-то давали, ради ничтожной подачки он был готов выплясывать с листом фанеры возле лезвия гильотины. Каждый день по восемь часов он таскал и рубил на гильотине листы фанеры, рискуя искалечиться. Безумец.
Разумеется, ничего другого тамильцу и не дали бы делать. Я бы даже за полную ставку не подошел к той машине. Я как-то побывал в таком цехе на мебельной фабрике, я уже наслушался историй о том, как срываются пилы и летают с визгом меж работяг. Я бы даже за двойной оклад не вошел в такой цех.
А этот тамилец шел на работу и был счастлив. Что ты, такая возможность! К тому же свои покет-мани он не тратил, он их копил. Как почти все беженцы. Конечно, кто знает, как оно повернет. Своенравная судьба-старуха… Они, эти побитые жизнью люди, уже знали, почем фунт лиха. Да, они повидали видов. Они понюхали пороха и свежего человеческого, на части разорванного тела. Они вкусили говна пирога. И кто знает, как оно могло пойти дальше?
Они всегда ожидали негативного ответа, в душе снедаемые мечтами о позитиве; они готовили себя встретить лицом к лицу отказ, они были готовы его получить и – замизерабленные – вновь потащить свои легкие на подъем задницы искать удачу где-нибудь еще. Все они мечтали о Штатах, земле, объединившей, как им казалось, беженцев всех стран. Им грезилось, как поднимается им навстречу из вод статуя Свободы; как на белом корабле они к ней приближаются; как их с музыкой встречают на берегу; как на блюде несут раскрытый американский паспорт. Они видели в мечтах, как вселяются в дом; как уже покуривают трубку у камина, потягивая вино с пледом на коленях и котом на пледе; их дети резвятся на полянке, качели поскрипывают, пони бежит по кругу, солнце пробивается сквозь боярышник; и вереск цветет, и пони бежит по кругу, пони бежит… «Но сначала, – говорил стар младу, – научись беречь малое, самое малое, но твое, научись дорожить малым!» И млад учился; наш тамилец не был исключением; также не был исключением наш непалец.
У Непалино был дядюшка, который жил где-то в Копенгагене. Он, по словам Непалино, работал в каком-то индийском ресторане. Об этом Непалино говорил с непонятной мне гордостью; потому непонятной, что у меня самого был дядюшка и тоже в Копенгагене, – и не потому, что мой дядя драил унитазы… Даже если б его картины занимали самые выгодные места во всех модерновых галереях!.. Вряд ли я б гордился… Не в этом дело… Может, тот факт, что его дядя работал в индийском ресторане, наполнял грудь Непалино гордостью, не знаю, может, это у них в Непале принято считать индийский ресторан раем обетованным для непальца, венцом развития, не знаю… Еще у меня была тетушка в Стокгольме, но и это никогда ни в коей мере не было предметом моей гордости; она присматривала за впавшими в маразм стариками, но это не имело значения – я просто никому никогда о ней не говорил! Я стыдился, что у меня дядюшка в Копенгагене, тетушка в Стокгольме, а я, я – сукин сын! – по уши в дерьме, в этом насквозь вонючем юлландском кемпе! Что я здесь делаю? Почему я не на пуховой перине в Стокгольме или у телевизора в Копенгагене? На то были причины, причины… Я никогда не умел ладить с родней… По мне так лучше б никакой родни никогда и не было! От них только неприятности, головная боль, странные телефонные звонки и еще более странные письма… Все беды в первую очередь от проклятых родственников! Родственнички последними пожелают тебе добра. Они спят и видят, как ты загибаешься, чтобы в последний момент выудить тебя, как щенка за шкирку, с одной целью: обязать тебя на всю жизнь спасением, чтобы до конца дней читать тебе мораль! Мы существуем в обратно пропорциональной зависимости друг от друга, родственники и я: чем лучше им, тем почему-то хуже мне; и чем хуже мне, тем отчего-то лучше им! Еще – они имеют свойство помирать, ничего тебе не оставляя, кроме осадка невысказанных упреков… Ну их к черту!
Так вот, о непальском мальчике и о том, что происходило внизу. Непалино был голубым, настоящим педерастом, самым доподлинным геем, что и составляло суть его кейса. То есть прошения о предоставлении убежища. Его дело было нелепым, даже смешным, моему малоизобретательному уму совсем непонятным. Я не мог постичь, как тот факт, что человек – содомит, может стать существенным основанием для получения убежища в… да где угодно. Хоть в Гоморре! Но он просил убежища. Мне было непонятно, как такая смешная причина могла породить такое серьезное следствие. Сам он утверждал, что его преследовали в Непале за его политические и религиозные убеждения.
– Хэ-ха-хо! – смеялся Хануман. – Паршивая мокрая непальская задница. Он утверждает, что может надеяться на обретение покоя только в странах Европы, где демократия и так далее… Тем более в Дании, где даже браки между голубыми узаконены. Это же нонсенс!
И хотя его делега
[20]
была всего лишь частично правдой по сравнению с большинством дел, это было хоть как-то правдоподобно. Да, а почему нет? Кто знает дикие племенные обычаи у этих горцев? Может, есть затерянные в джунглях племена, где всё еще едят друг друга? Почему не допустить возможность того, что в строго гетероориентированных племенах бытует истребление по признаку сексуальной дезориентации? Почему нет? В Гималаях-то всякого сброда хватает. Там же едят собак!