Увижу я еще раз ее или нет? Увижу или нет? Кто мог мне это сказать? Кто – конкретно кто – мог ответить на этот вопрос?
…каждый час в глазок заглядывал тюремщик; скоро я настолько вошел в ритм каменной жизни, что стал предугадывать, когда за дверью поскребутся и заглянет безымянный глаз.
* * *
Дорожка за дорожкой… Лезвие работает, как снегоуборочная машина. Кофе, коньяк, девочки… Крыша отдыхала по полной… Влас изливал желчь на каждом шагу, шипел мне в ухо на кухне:
– Ишь как фраерятся, костоломы! Мало того что коньяк хлещут, как водку, так им еще и кофе к нему подавай! Да что за бандиты пошли! Ну никакой воровской культуры! Сплошной гоп-стоп, беспредел. Просто какой-то День ВДВ в борделе устроили. Хорошо, не палят по бутылкам, ковбои херовы.
Субботник в домике: гогот и топот гопоты…
– Я три года занимаюсь этими скотами, – шептал Влас каждый день, – три года! Представь, сколько я вытерпел! Мы их так разведем, так разведем, по миллиону за год, как минимум! – Он повторял это по несколько раз в день…
Лезвием на телефонной карточке расчесал тонюсенькую дорожку, шмыгнул носом, прочистил ствол, вобрал, откинул голову, пальчиками пробежал по крыльям носа, шмыгнул еще два раза, так торопливо, точно ему разбили нос, и нервно сказал:
– Нужно подождать чуток, мда, нужно только дождаться момента, верного момента, хорошего перевода, хм, хорошего клиента. А время, черт возьми, уходит… Черт, наша фирма не может существовать слишком долго – начнутся проблемы с налоговой инспекцией, надо будет исчезать…
Быстро сделал мне дорожку. Я вобрал ее и тоже запрокинул голову. В глаза била кухонная лампа. С каждой понюшкой свет становился ярче. Под потолком плыла какая-то паутина. Голова кружилась. Как я устал ждать и терпеть! Как я устал!
– При первой же возможности тюхаем отсюда! Что тут делать, в этом болоте! Главное, не с пустыми руками. Возьмем миллион и тюхаем. У меня знакомые в Латвии. Они состряпают паспорта. Все, что хочешь. И хата будет, и девочки, и кайф. Деньги есть – документы найдутся! Только держи себя в руках, слышишь! Держи себя в руках до конца!
Я был на грани срыва – так я устал. Устал натыкаться на тампаксы и презервативы. Устал от шлюх, от их бесконечных жалоб и болтовни, у каждой были сотни, тысячи историй… каждый клиент – история!., и у каждого клиента, который оказывался в этом борделе, была тоже своя маленькая беда, которой он успевал поделиться с проституткой, а потом, наливая кофе или коньяк, я оказывался жертвой, в которую необходимо было все это перелить, – о, у клиентов было столько причин, чтобы искать утешения в борделе! Столько всяких неурядиц… болезней, долгов, обид, комплексов… понос души, геморроидные стоны! Мои бедные уши… Попик, Влас, барыга из «Талбота», с Пятой линии… истории, истории… Моя мать с четырех лет пичкала меня своими сказками, на что-нибудь жаловалась, что-нибудь вспоминала, а я слушал, мои дедушки и бабушки демонстрировали шрамы, живописали ужасы войны, сплетничали, шептали, тискали… мой дядя, Хануман, Потапов, Иванушка… у всех истории, которым конца и края нет и не будет! Если б я запоминал все, что мне рассказывали девочки, клиенты, беженцы (удивительно! в историях шлюх и беженцев было столько общего: у проституток были причины искать убежище в борделе, а у беженцев – в Дании, и причины эти были практически идентичными!), мой мозг разорвался бы! В середине лета в этом борделе стало нестерпимо душно. Устав от беспорядка, я часами лежал на чердаке с закрытыми глазами, спать я не мог, я не спал сутками, просто лежал и слушал: голоса… издалека доносились – девичьи, детские… пение птиц, лай… Проникнувшись пасторалью, запахами с огорода, поймав звук поливальной машинки, механической пилы, я воображал, что находился на даче или в пионерском лагере. Но стоило открыть глаза, как меня выворачивало наизнанку. Грязное белье, простыни, стаканы, шприцы, «гаражи», пакетики, обмывки, выборки, жженые ложки, пустые зажигалки, жевательные резинки, тампоны, опять презервативы… Вспыхивала ругань, шакалом крался шлюхан… Летела туфля… Меня трясло. Хотелось бежать. «Терпи! – говорил Влас, расчесывая дорожки. – Терпи! Я ж как-то вытерпел…» Фен, фен, фен… Дорожка за дорожкой, пакетик за пакетиком… «Опять этот на "талботе" приехал, – изумлялся Костлявый. – Вы что, ребята!..» Я стал скелетом. Одни глаза. И те на ниточках, болтались, как елочные игрушки, впитывая всю эту мразь двадцать четыре часа в сутки на триста шестьдесят градусов. Меня постоянно лихорадило, я твердил сквозь зубы: ненавижу… ненавижу… Но раз уж такой содом тут идет, то какая разница! ты в дерьме по-любому, сколько бы ни притворялся, ты в дерьме! если тут дерут, сосут, насилуют, держат в подвале должников с кляпом во рту и скотчем на глазах, какая разница: ты в этом домике и знаешь об этом и ничего не можешь сделать или ты в другом городе и ты опять же знаешь, что такое происходит в одном или в сотне подобных домиках где-то, и ничего не можешь сделать? какая разница? ты в говне по-любому! мы все в говне! все до одного в яме! Человек насилует человека, значит, человек – насильник. Я – человек, значит, я – насильник тоже.
Меня все чаще навещали дурные предчувствия. Иногда, после продолжительного разговора, если Влас вдруг выходил с кухни (ночами сидели на кухне), мне начинало мерещиться, что кто-то третий с нами был – мы были не вдвоем, а был еще кто-то, помимо него, кто-то третий, и он почему-то тоже вышел, или если не вышел, то продолжает присутствовать… Я это не придумал себе, а чувствовал: там всегда был свидетель, некто, кто был настолько близко, что мог даже мысли мои слышать. И когда я понимал, что никого, кроме нас с Власом, на кухне не было, меня охватывал мистический ужас. Даже кости хрустели от оцепенения. Страшно было помыслить: кто мог бы тем третьим быть, если был?
Ездили в Карусель. Собиралась целая банда разодетых бритоголовых гундявых ублюдков… Сутенеры и их вышибалы. Я смотрел на них с нескрываемым презрением. Влас меня тихонько одергивал, если я открывал рот («Зубов не досчитаешься», – шипел он мне в ухо.); он на каждом шагу меня перебивал, всех уговаривал пойти в казино, поставить на зеро, залихватски хлопал в ладоши: «А не поставить ли нам всем вместе на зеро?!» – и хохотал. Я передвигался за ними по инерции. Но меня уже как бы не было. Я смотрел на всех глазами мертвеца.
Попик шел на поводу у Власа, но ставил на красное, всегда на красное, пока шарик летел, он манерно поводил плечами от удовольствия, пританцовывал, жмурился, будто по его сальной потной спине бежала дрожь возбуждения. Шарик с треском летит, щекочет нервы; Попик потеет, рычит… Урррр… Пролетел… Он закудахтал от удовольствия: «Не везет!» И кому-то в сторону: «Ой, какие люди! Вот, вылез протрястись…» У него было много знакомых. Его встряхнула игра. Проигрывал. У него выделялся адреналин. Ему нравился гей-дилер. Он говорил, что ездит в Карусель только ради него. Каждый раз его приходилось вытаскивать чуть ли не за шкирку. Он настаивал поиграть с мальчиком в картишки. Влас говорил, что мальчик оберет его до нитки. «Пусть оберет, – сладострастно стонал Попик. – Я домой голый поеду. Мне все равно. Я буду с ним голый играть или посмотрю хотя бы, как мальчик обирает других. Поехали! В кои веки я вылез. У меня интерес, может, есть. Понимаешь? Интерес. Хочу посмотреть, как мальчик карты раскладывает. Ты не хочешь, ну и езжай…» «Костя, скажи ты ему, – обращался Влас за помощью к Костлявому. – Будем грузиться, шеф. Все, будем грузиться. Все, все, поехали…»