Эдгар принес деньги. Большая пачка пятисотенных и дюжина соток и даже монеты (не только десятикроновые и двадцатикроновые, но и – øre
[50]
!). Шестнадцать тысяч с лишним! Почти семнадцать штук! У меня в глазах потемнело… Неужели все это мне? Эдгар открыл тетрадь, ежедневник, там были записаны все наши вылазки в поля, все наши работы, все виды работ, расценки за каждое движение, за ночную возню на дне фуры платили больше всего… накинули за непогоду… Эдгар очень подробно все записал… Хочешь проверить?.. Я ему доверял… Но он все-таки попросил, чтоб я пересчитал. Я пересчитал. Он кивнул, сказал, что весной будет проще, если я не передумал… Я не передумал. Он ушел. Даже подписи не взял! Пачка денег. Куда их деть? Две с мелочью сразу спрятал в карман на текущие… Быстро подобрал металлическую баночку, в каких Абеляр хранил траву, завернул толстую пачку пятисотенных в серебряную бумагу, закрыл крышкой и давил, пока не щелкнуло. Минут двадцать ходил с банкой по домику, размышляя, куда бы спрятать… куда бы засунуть это сокровище. В конце концов решил – под половицу! Давно собирался ее заколотить. Надежное место.
* * *
Накупил вина, пива – на еде по-прежнему экономил: рис, хлеб, гора банок тунца, макароны, консервы, макароны… Неделю не вылезал. Пил и спал, ждал… ждал, когда приедет Дангуоле.
Она писала… Два раза в неделю я находил ее письмо в холщовой сумке с вышитой дудкой и короной, сумка заменяла почтовый ящик, она висела на двери Коммюнхуса. Я закрывал глаза и запускал в нее руку. Материя щекотала. Нащупывал письма. Доставал с закрытыми глазами, нюхал, пытаясь определить, есть ли среди них от Дангуоле.
Она любила писать письма – так много писала родителям! Это было так важно. Они писали чуть реже. Но все-таки… Незримая нить была протянута. Одно то, что эта ниточка тянулась в Прибалтику, заставляло меня напрягаться – словно статический заряд, во мне копилось беспокойство. Она часто упоминала в своих письмах меня. Не меня лично, конечно, а Евгения, фантом… и все равно я нервничал, потому что это были сигналы обо мне, пусть с моим искаженным образом, пусть не целенаправленно в Эстонию, а в Литву, и тем не менее весточка обо мне – оттиск моей печали, отголосок моей радости – летела в Прибалтику.
Морозным розовым днем пошел топить Коммюнхус и в почтовой сумке нащупал письмо от дяди, а там: Милый друг, если ты меня слышишь…
Мать писала стихами… тишина и сумерки наполняют мои дни разливаются по стенам и потолку уличные огни… кое-где без знаков препинания… обострился токсоплазмоз… совершенно внезапно подскочила температура… боли в паху и подмышках… вздулись лимфатические узлы и так далее… Вспоминала проклятого котенка… он сам мне в руки прыгнул… слышу, где-то плачет… и вдруг перебегает дорогу и прямо мне в руки прыгает маленький скелетик в мышиной шкурке куцый хвостик ушки прозрачные…
Мне было двенадцать. Котенок болел, мама выходила его; он пожил у нас пару лет и ушел, завел семью в соседнем подвале… я его встретила он мне в глаза посмотрел и повел, а у него там – гнездо и семеро котят… Через много лет мама заболела. Врачи долго не могли определить, в чем дело, я жутко переживал, она лежала в больнице, ходил, приносил ей книги, она просила – эзотерическое, Рериха, Клизовского, Сай-Бабу и т. п., она мне записки писала: простокваша творог Нектар преданности Говинда Ровнер Франклин Меррелл-Волъф… За простоквашей ходил к деду, меня нагружали… мать отказывалась, нес им обратно… каждый раз одно и то же… Ее соседки по палате жадно расхватывали книги, многое так и ушло по больнице (она же блаженная – раздавала, а я в библиотеку носил свои взамен)… Месяц тянулось… Давали сульфадимезин и еще какое-то чешское лекарство; сказали, что вылечить это невозможно, болезнь будет протекать в скрытой форме. Теперь опять началось… И скучно и грустно, и некому руку подать… Переполнило; пошел покурить к Клаусу, но его не было – он куда-то уехал. У меня кончилась травка – такое письмо спалило все внутри меня и все запасы. Эдгар отсыпал щедро, не глядя. Покурил в Коммюнхусе – опять придавило.
Обернись три раза вокруг своей оси перекрестись во всех направлениях сплюнь три раза через левое плечо…
Все пошло кругом – маски, пианино, шкуры, контрабас… Я чувствовал себя как конопля, срезанная и вверх корнем подвешенная, – все вокруг было таким нелепым! И что-то ворочалось внутри, бродили какие-то слова… Я подбрасывал и подбрасывал уголь в топку, чтобы отвлечься, выходил подышать, умывался… Лепнина, прялка, шкура… Стоп! Уголь, уголь… Пока не услышал в печи гул – ровный, пугающе спокойный, как рычание дикого зверя. Вспомнил, что так гудела чернота во время урагана на Лангеланде, и тут же в голове сложилось мое отношение к родителям. Оно уместилось в двух коротких фразах: отца я выгнал из дома, мать бросил помирать одну. Точка. Ничего больше. Ты можешь часами мучиться, выворачиваться, искать каких-то объяснений тому, что с тобой происходит, головной боли, бессоннице, пустоте, тяжести… а суть оказывается такой простой, такой краткой, безжалостной и холодной, как скальпель.
Не выдержал, поехал в Копенгаген…
На обратном пути в Роскиле встретил Ханумана. Он вырос передо мной из-под земли. На плечах снег, в глазах – подозрение. Изменчивый свет флуоресцентных огней искажал его черты. Волосы были влажные и приглаженные. Он выглядел так, словно только что вышел из парикмахерской или сошел с витрины. Я предложил ему грибов, от которых меня немного носило. Я был истомлен волнами, меня перло часа четыре.
– Пешком от Кристиании, через Ингхавпарк к вокзалу и всю дорогу в поезде, и у викингских лодок в музее на пристани тут тоже накрыло пару раз… – рассказывал я.
Он слушал, криво ухмыляясь, кивал: «Wow, what a fucking long trip!»
[51]
Но отказался.
– Без того тяжело на душе. Знаешь, так тяжело, мэн, что… если грибы сверху кинуть, может заняться пожар души, – сказал Хануман. – Может, курнем лучше в сторонке, чтобы расслабиться?
Я сказал, что неплохо было б покурить дома, в тепле.
– Дома – это где? – хмыкнул он.
– Хускего, – сказал я. – Поедем?
Ханни сморщился; видно было, что он совсем не хотел куда-либо ехать. На несколько глубоких мгновений провалился в задумчивость, аж постарел. Сухо попросил отсыпать. Я сказал, что отсыплю, само собой, но покурить вместе, как в старые добрые времена, было бы просто здорово. Он сказал, что было бы на самом деле здорово, но у него масса неотложных дел… он кое-кому кое-что обещал… помимо всяких неприятностей, в эту ночь он должен был зарегистрироваться в Авнструпе… потому что он уже давно не объявлялся, и его лишили пособия, он звонил, скандалил, ругался, ему выдали только половину, сказали, что и то хорошо. Он развел руками, вздохнул:
– Надо ехать в Авнструп, мэн. Последний автобус в восемь, предпоследний в шесть. – Мы были где-то между тем и этим. – Надо непременно зарегистрироваться. Дело дрянь, все на хаус, скоро закроют в closed camp
[52]
. Туда уже отправили столько народу, ты не представляешь, – говорил Ханни, закипая. – Ты не представляешь, что сейчас творится в мире беженцев Дании! Юдж, это просто бизар! Я тебе говорю, бизар! Хух! Как я зол! Я ненавижу этих людей! Лагеря разгоняют, остаются только избранные, кто действительно из горячей точки, чья личность установлена. А кто получил отказ, того – в Сундхольм, в обезьянник, в закрытый кэмп, чтоб не сбежал никуда, не лег на дно, не пустился воровать, не вышел на большую дорогу. Выпускают по пропускам! Всюду камеры слежения. Обязан выходить на перекличку и отмечаться. Да в Сундхольме такое, ты не представляешь. Там все сильно изменилось с тех пор, как мы с тобой отсидели наши двадцать дней. Тогда было мрачно и тяжко, а теперь стало в десять раз хуже. Тогда была грязь, а теперь, когда сделали пропускной пункт и усилили контроль, вся эта грязь стала еще более концентрированной. Раньше люди там были какими-то человечными и все друг другу стремились помочь, поддержать… Хорошие были времена! Честное слово, Юдж, эти времена прошли безвозвратно. Такое впечатление, что в беженцы подались все преступники, какие есть на свете! И все ринулись в Сундхольм! Ты даже себе представить не можешь, что там творится! Нары на нарах, люди пачками, один на другом, женщины-дети-мужики, не только в казематах, но и все вместе в спортивном зале лежат, даже церковь пустили под койки. И никакой гигиены! Бандит в каждом углу! Все смолят, отбирают последние деньги, бьют недовольных, насилуют! Менты на все закрывают глаза, им такое на руку: быстрей сами сбегут. А в закрытом кэмпе, там вообще адиос, мэн! Там вообще конец! Там даже не платят! Это просто тюрьма. Просто тюрьма. И у них есть все основания меня в нее посадить. Потому что я, как и все, подписал бумагу о том, что согласен с тем, что датские власти меня могут наказать лишением свободы, если я не даю сведений точных или ввожу власти в заблуждение. А я такого наплел… Ну, ты знаешь меня… Пока не поздно, надо думать, куда податься… Хех!